– Настало время препоясать чресла – и в бой, – сказала она.
Шарлотт оторвала взгляд от бледно-голубого конверта. И письмо будто само собой спланировало прямо в корзину для бумаг. Она встала:
– Одну минуту, я вас догоню.
Голоса теперь слышались дальше по коридору.
Она начала было собирать бумаги, но потом отложила их и, открыв нижний ящик стола, достала сумочку и взяла из нее пудреницу и помаду. Шарлотт была убеждена, что на эти встречи лучше приходить во всеоружии.
Проводя пуховкой по щекам, она поднесла пудреницу поближе, чтобы рассмотреть лицо. Матовая фарфоровая кожа, которой она так гордилась, когда была еще совсем девушкой, стала грубее, но, по крайней мере, ушла болезненная желтизна прошлых лет. Она пригладила седую прядь, блестевшую в ее темных волосах. Иногда она думала ее закрасить, но почему-то так и не собралась. И дело было вовсе не в том, что Шарлотт цеплялась за прошлое. Просто ей нравился драматический эффект. Кончиками пальцев она разгладила морщинки в уголках глаз, будто могла заставить их исчезнуть, хотя всем прекрасно известно, что это невозможно. Может, даже и не нужно.
Пару недель назад одна предприимчивая продавщица в отделе косметики в «Сакс»[6] на Пятой авеню пыталась продать ей крем от морщин со словами: «Этот крем сотрет ваше прошлое». Это обещание настолько ужаснуло Шарлотт, что она отложила тюбик помады от Элены Рубинштейн, который собиралась купить, повернулась и вышла из магазина. Только глупец захочет стирать свое прошлое. Единственная ее надежда состояла в том, чтобы не забывать о нем – и оставаться настороже.
Даже сейчас ей снилось по ночам, будто Виви плачет, – не обычное младенческое хныканье из-за какого-нибудь легкого недомогания, а яростные завывания, вызванные пустым желудком, пробиравшим до костей холодом и беспрерывным зудом от сыпи, и укусов насекомых, и загноившихся болячек. Иногда плач во сне становился таким громким, что Шарлотт просыпалась и вскакивала с кровати, не успев понять, что звук существует только у нее в голове. Все еще в поту, она делала несколько шагов по короткому коридору, отделявшему ее спальню от комнаты дочери, и, стоя у кровати Виви, прислушивалась к ее ровному тихому дыханию в чудесной нью-йоркской ночи, покой которой прерывался не грохотом сапог на лестнице или стуком в дверь, а редкими звуками сирен, говорившими скорее о возможной помощи, чем о неприятностях.
В дневные часы ее кошмары, связанные с дочерью, принимали иной характер. Легкий кашель Виви становился первым признаком чахотки, легкое расстройство желудка – предвестником дремавшей инфекции, сыпь – рецидивом болезни, и знание о том, что теперь у них есть пенициллин, никак не уменьшало ужаса Шарлотт. Да и как Виви могла спастись оттуда безо всяких последствий. Ее худенькое четырнадцатилетнее тело должно было нести в себе семя дремлющей до поры болезни.
Сидя в зале во время школьных спектаклей, Шарлотт мысленно сравнивала Виви с другими девочками. Была ли ее дочь паршивой овечкой? Может, голод навсегда деформировал ее кости? Может, страх и постоянные сожаления матери нанесли психике дочери травму? Но по Виви, стоявшей среди своих одноклассниц в белой накрахмаленной блузке и синем джемпере, никак нельзя было заметить тех трудностей, которые ей довелось пережить в раннем детстве. Ее темные волосы блестели в свете огней рампы, ноги в темно-синих гольфах были по-жеребячьи длинными, а улыбка солнечной и неправдоподобно белозубой. Все те часы в очереди за продуктами, все те крохи, которые Шарлотт удавалось раздобыть и в которых она себе отказывала, чтобы накормить Виви, весь тот риск, даже жертвы, на которые она шла, стоили того. Виви выглядела точь-в-точь как одноклассницы, уж наверняка не хуже.
И все же отличия были. Она была одной из двенадцати учениц – по одной представительнице от каждого класса, – получавших стипендию. Остальные девочки жили в просторных апартаментах, дуплексах или пентхаусах на Парк-авеню или Пятой авеню[7], с родителями, братьями, сестрами, собаками и прислугой. Виви и ее мать обитали в четырех комнатушках на верхнем этаже старого, по американским меркам, браунстоуна[8] постройки семидесятилетней давности на Девяносто первой Восточной улице. На Рождество другие девочки отправлялись к бабушкам и дедушкам, обитавшим в местах, словно сошедших с литографий «Карриера и Ивза»[9], или на север и на запад, чтобы покататься на лыжах, или на юг, на солнышко. Виви и ее мать приносили с базара на Девяносто шестой улице небольшую елочку, ставили ее в углу гостиной и наряжали приобретенными у «Би Олтмена»[10] в первый же год игрушками, к которым потом прибавлялись все новые. Игрушки были новшеством, но елка – настаивала Шарлотт – представляла собой традицию. Ее семья всегда праздновала Рождество. Понадобился Гитлер, любила говорить она, чтобы сделать ее еврейкой. Это было еще одной чертой, отделявшей Виви от остальных. Еврейских девочек в школе было еще меньше, чем стипендиатов. Ни одно из этих обстоятельств никогда не упоминалось – по крайней мере, как говорится, в приличном обществе.
8
Расхожее название старинных (по американским меркам) жилых нью-йоркских домов, в основном ленточной застройки.
9
Успешная фирма по производству гравюр, находившаяся в Нью-Йорке с 1835 по 1907 год. Большим успехом пользовались литографии с картин известных художников, отпечатанные в черно-белом варианте и раскрашенные от руки.