Выбрать главу

Я плачу, когда погибает поющая эскадрилья и аты-быты, шли солдаты. Плачу, когда мой любимый Евгений Леонов (Галинка соврала мне, когда я была совсем маленькой: мол, домашние называют его просто Евга́, но мама рявкнула: «Виса, ей с женихами надо встречаться, а она девчонку бузыкает» – и Галинка покраснела), я плачу, когда в фильме «Старший сын» Евгений Леонов кладет таблетку под язык и говорит: «Ты мой сын!» – я плачу! Но сейчас я плачу не оттого, что Клава бросила Сережу, а он хочет умереть, я проглатываю с соплями половину фильма не оттого, что Любовь Полищук – «выдерга», как называет ее моя мама, – такая красивая, такая красивая, какой хотят стать все наши девчонки, и Аленка тоже, я знаю… Я плачу даже не оттого, что Аленка больше со мной не дружит. Я плачу оттого, что… кажется, люблю Алешу! Я плачу тихонько, чтобы Галинка ничего не заметила, – как хорошо, что мы запаслись детским ирисом и Галинка то и дело шуршит ирисочной оберткой, выслушивая цыканья и кряканья сидящей перед нами тетки с золотыми зубами и высокой прической (вот дурында – не видно ничего из-за нее!), наконец, высокая прическа орет, сверкая своими золотыми зубами: «Перестаньте шуршать, вы смотреть мешаете!», а лысый дядька, который сидит рядом с теткой, поддакивает: «Вот именно!» Галинка краснеет – я знаю! – на время замирает, но потом, как только на экране начинают громко разговаривать или звучит музыка, достает очередную плитку детского ириса – тетка цыкает, оборачивается. А я плачу. И сквозь слезы вижу… даже не вижу, а чую: кто-то смотрит на меня, оттуда, с пятого или шестого ряда. Мерцает что-то, будто солнечный… вернее лунный, зайчик ищет меня в зале. Стеклышки очков та́к мерцают в темноте. Алеша?! Это Алеша! Лунный зайчик щекочет мою щеку, Галинка самозабвенно шуршит ирисочной оберткой, высокая прическа с золотым зубом цыкает, Сережа любит Клаву и хочет умереть – я вскакиваю, утираю глаза кулаком, красная, сердечко бьется в белую грудку, расшитую розовыми цветами, – я вскакиваю и вихрем вылетаю из зала. Лунный зайчик за мной.

«Хочешь апельсин?» – говорит – и краской заливается. И очки заливаются краской – вот-вот лопнут от стыда. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – голос словно прыгает в моем горле. Я мотаю головой: хочу! Мы выбегаем на улицу. Темно. И луна желтая! «Ты видела когда-нибудь желтую луну?» Я снова мотаю головой: нет! А она, луна, нырнула на самое дно Бердского залива и посверкивает себе, золотые волны обмывают ее, словно звездочку с папиных погон, правда, одна звездочка бывает у майора – и когда папа станет майором, я вспомню вот эту желтую луну, которая смотрится в Бердский залив, как в зеркало… «А «Зеркало» ты видел?» – говорю я, и мой голос дрожит, словно подернулся рябью. Алеша мотает головой. Там, в «Зеркале», тоже Алеша! Но другой. «А эту музыку ты знаешь?» – и я пою: ля-а-а, соль-фа-ми-фа-ми-фа-ми… «Бах», – мотает головой Алеша. Ля-а-а, соль-фа-ми-фа-ми-фа-ми…

Мы сидим на берегу Бердского залива, одна желтая луна повисла прямо над головой – вот-вот свалится, другая – купается в золотых волнах. Мне кажется, что небо и вода – это огромные погоны, на которых сияют майорские звезды. Мне восемь лет. Я рисую восьмерку на песке. Алеша – ему десять – рисует рядом с моей восьмеркой, только перевернутой, единичку – достает апельсин из кармана, протягивает мне: он золотого цвета, апельсин, он словно маленькая желтая луна, он лежал в кармане у Алеши! И он… сладкий! Апельсин! В наших краях апельсин роскошь! Даже мы, не простые смертные, жаждем апельсинов как манны небесной, и вот их «выбрасывают» – и тогда мама, заняв очередь в магазине, звонит из автомата: «Таня, бери сумку, большую клеенчатую, и живо в магазин: апельсины выбросили!» – и я бегу, с большой клеенчатой сумкой, и думаю, а ка́к, интересно, апельсины выбрасывают, и мы с мамой стоим в очереди, и нам дают в «одни руки два килограмма», а в «две руки» целых четыре, а когда Галинка дома, то в «три руки» – и целых шесть! И мы собираем кожуру от апельсинов, и варим из нее цукаты! А те кожурки, которые напрочь засохли, мы кладем в шкафы и кладовки, это от моли. Но моль, видно, тоже любит, когда выбрасывают апельсины, вернее, кожурки от апельсинов, и потому вьет свои гнезда в шерстяных носках и шарфах, пахнущих сочным южным плодом! А еще мы – не простые смертные – едим апельсины и мандарины в новогодние праздники! Папа приносит их в заветном пакете, долго шуршит бумагой – а они холодные, они запотевшие, апельсины-мандарины, ярко-оранжевые, и пахнут Новым годом! «И чтоб не смела даже подходить к холодильнику! – мама грозит мне пальцем, укладывая апельсины-мандарины в большие лотки. И вот теперь мы сидим на берегу Бердского залива с Алешей, золотая вода лижет наши ноги, а я держу в руках маленькую желтую луну – и ее сок беспощадно льется по моему подбородку. На белой грудке, расшитой розовыми цветами, огромное желтое пятно – но я пока не знаю этого и самозабвенно вгрызаюсь в мякоть апельсина, потому что отделять дольки от большого плода мне не нравится. Я узна́ю об этом уже днем, когда – после ночных розысков («Я по всему Бердскому заливу рыскала высунув язык! А они сидят… Бессовестная! – закричит мама, грозно сверкая стеклышками очков, словно Зевс-громовержец, – я как раз сейчас книжку читаю, “Мифы и легенды Древней Греции” называется, – мне Ираида Николаевна подарила, соседка наша, у которой Женя, Джекки, колли, Оля, – на день рождения, «зы́кая» книжка, как мы с Аленкой… говорим (эх, Аленка, и где ты теперь?). – Бессовестная! – закричит мама. – Я чуть с ума не сошла!» – и похожа она будет на медузу Горгону), когда – после ночных розысков, криков: «Такая же шалавая растет, как ее отец!», после того, как мама вырвет мою руку из Алешиной руки, потащит меня в нашу комнатку («Отцова дочь, прощелыга чертов, семя про́клятое!»), а Галинка покраснеет, увидев меня, заплаканную, со спущенными гольфами, в помятом платье, – когда я, обессилев от горя, упаду на кровать и усну, а потом проснусь в половине первого и услышу истошный мамин крик (сегодня выходной, и мама не уехала «чуть свет» на работу), я услышу такой истошный мамин крик, что заткну уши, но слова все равно влетят в ушные раковины и долетят до самого сердца, словно стрелы, отравленные стрелы: «Импортное платье ухайдокала, засранка! Двадцать пять рублей – я́ себе не могу позволить платье за двадцать пять рублей! – псу под хвост! И чтобы я тебя больше не видела рядом с этим… шалавая растет, как и ее отец!» – я встану и увижу, как на белой грудке, расшитой розовыми цветами, желтеется пятнышко, похожее на солнышко… нет, на желтую луну, и запылаю, словно розовый цветок, потому что это знак от Алеши! Но это потом… а сейчас мы сидим на берегу Бердского залива, кожура от апельсина валяется на песке, золотая вода лижет наши ноги, и моей щеки касается что-то холодное – это Алешины очки, а потом я чувствую теплые шершавые губы своими губами… Так страшно – я покрываюсь гусиной кожей. И сердце бьется – все говорят, «бьется», а у меня оно, будто птенец, отклевывает от грудной клетки маленькие кусочки… души… не знаю, где она, душа эта самая, обитает, но птенец, которого кто-то посадил в грудную клетку, рвется наружу со страшной силой. «Таня», – говорит Алеша сухим шершавым голосом. «Алеша», – поет птенец. Он больше не целует меня, Алеша, мы сидим молча, в обнимку, сидим, как в том фильме про взрослую любовь, забыла, и я чувствую себя загадочной женщиной – вот как Любовь Полищук или как Маргарита Терехова (все наши девчонки по Полищук и Тереховой с ума сходят, а еще по Ирине Алферовой), – и смотрю на желтую луну, которая катается в золотой волне как сыр в масле.