Мы потчуем теть Шуру, а я луплю ногами по ножкам стула и посматриваю на часы (я лет с четырех знаю, как определять время по стрелкам – бабушка выучила): мама скоро с работы придет. «Теть Шур, – шепчу я тетушке на ушко, – поехали с тобой в одно место, жизнь или смерть!» Теть Шура округляет глаза, бабушка грозит мне пальцем: Танчишка, мол, смотри у меня! «Да устала я, Танюшка, почти сутки в дороге!» «Ну пожа-а-а-алуйста!» – я складываю ладошки в молитве. Теть Шура как-то обреченно встает со стула, идет в коридор, накидывает полушубок, шаль, надевает валенки… «Да ты что, Антихрист такая, делаешь? – бабушка хватает меня за руку, когда я отпираю входную дверь. – Она ж еле на ногах стоит!» Но мы уходим в холод, в темноту (лампочка в подъезде не горит уже который день)…
А потом кружим по улице Плахотного: один дом похож на другой, а мягкий пушистый снег падает теть Шуре на шаль, на полушубок, даже на длинные ресницы – и она похожа на снежную бабу. «Простите, пожалуйста, – подбегаю я к какому-то старичку с маленькой тощей собачкой: кажется, я вижу дом, где может жить Алеша, но возле настоящего Алешиного дома были погреба, крашенные рыжей краской (погреба эти торчали из-под земли, будто грибы рыжики (мы с Пашей… эх, Паша, совсем я тебя позабыла… мы с Пашей собирали рыжики)), а тут погреба с какими-то сероватыми шляпками… поганки поганками. – Простите, пожалуйста, а вы не знаете Алешу из этого дома?» «Какого Алешу?» – гавкает старичок, собачка поднимает ногу и поливает белый снег – он покрывается противными желтыми пятнами. «Алеша… Миркес», – выдавливаю я по слогам и опускаю глаза: я боюсь, что старичок крикнет «жидовская морда», я вижу это по выражению его… лица. «Продали Россию! – старичок машет рукой, сплевывает, семенит за собачкой, потом останавливается. – Не знаю я никакого… Мерки́с, – коверкает он Алешину фамилию, – и тебе не советую!» «А… Эдит знаете?» – в отчаянии выкрикиваю я. «Нет тут никаких… Эдит… етит твою мать!» – гавкает старичок, дергает собачку за поводок – та взвизгивает – поднимает воротник и шагает прочь, похрустывая свеженьким снежком: вхру-вхру, вхру-вхру. Теть Шура бессильно опускается на лавочку, к ней подбегает румяненная полногрудая женщина – про таких говорят «кровь с молоком» – с коляской: в коляске посыпохивает такой же румяненный бутуз. «Вам плохо?» – громко спрашивает румяненная женщина: у нее приятный грудной голос. «Ничего, ничего, – улыбается теть Шура и ласково глядит на спящего бутуза. – Ваш?» «Мой!» – гордо сообщает румяненная. «Простите, – чуть не плачу я, – а вы не знаете Алешу? У него еще бабушка такая… Эдит» – я показываю, как Эдит сгорбилась, зажгла спичку, поднесла к папиросе, затянулась. «Уау-уау, уау-уау!» (ре-фа, ре-фа) – громогласно пробуждается бутуз. «Чи-чи-чи! – успокаивает его румяненная, покачивая коляску. – Сейчас домой пойдем, – поет она, – покушаем, ты мой сладкий!» «Уау-уау-уау!» – заходится бутуз. Румяненная разворачивает коляску: «Ну-ну-ну-ну-ну! Утеночек мой! Идем-идем-идем-идем!» Я всхлипываю, плечи мои вздрагивают, из носа текут сопли… «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – поскуливаю я. Румяненная разрывается между моим поскуливанием, ревом бутуза и ледяным молчанием теть Шуры. «Господи, да что ж это такое… – мечется бедняга. – Алеша… Алеша… и бабушка… – румяненная смешно касается пальцами губ, изображая, как Эдит курит, – нет, не знаю, не видела… А вы вот что… вы в школу идите! Правильно! Школа-то тут недалеко!» Румяненная успокаивается, смотрит вдаль – величественная, она похожа на каменное изваяние дедушки Ленина, которое стоит напротив оперного театра.