Выбрать главу

Голубой, даже не голубой, а грязно-голубой с черными, будто угревая сыпь (Галинка любит выдавливать жирные угри, въевшиеся в папины скулы, называет их у́грики), с черными, будто угревая сыпь точками, он появился в нашем жилище внезапно. Папа достал. Под Новый год. Когда я слышу это волшебное слово «достал», я представляю себе, как папа поднимается на цыпочки и достает откуда-то сверху, может даже с неба, огромную коробку (у нас в такой коробке лежат елочные игрушки) – чудеса! И вот папа достал унитаз! Волшебный грязно-голубой унитаз с угриками! Стоял он посреди комнаты и сиял от счастья, словно трон в тронном зале. И никто не смел не то чтобы сесть на него – даже притронуться к нему казалось кощунством, до того он был прекрасен. Я украдкой подходила к у́грику и гладила его по холодному челу… ну, если так можно выразиться. Каким неприступным он мне казался, каким далеким… Но его час настал: старый унитаз приказал долго жить (бедняжка, он давно уже погибал) – и у́грик занял его место. Папа томительно долго разводил цемент, томительно долго водружал унитаз на постамент, томительно долго прилаживал его к полу. (С папы лился липкий пот; «Ё… твою мать в крестовину», – изрыгал он. «Это тебе не с москвичом пить, прощелыга чертов», – плевалась мама, с едкой усмешкой взирая на папины потуги укротить угрика. Наконец, цемент застыл, и унитаз можно было «опробовать», сказал папа. Он утер пот со лба и спустил воду в бачке. Угрик заурчал, радостно обдавая меня брызгами. «Эдакую красоту да на срамное дело пустить?» – бабушка махнула рукой и пошла «оправиться» к соседке Ивановне. Мама – минуту назад смелая – оробела: «Пять пудов, – она похлопала себя по бокам, – еще треснет…» «Ну ети вашу мать!» – крикнул папа и спустил штаны. «Нет! – завопила я. – Дай мне, дай мне!» «На-а-а!» – крикнул обиженный папа и показал мне лыч, он всегда показывает лыч, когда обижается и не хочет делиться: он сжимает руку в кулак и резко проводит по подбородку костяшками пальцев – р-раз, р-раз, лыч тебе, лыч! А я захлопнула дверь перед самым его носом и уселась на голубую холодную чашу (крышки никакой не было: не достал папа крышки.))

Вода тихонько журчала в бачке, сердце пело от счастья! Там, за дверью, бесновались мама с папой («Ты чего засела? – кричала мама, – прямая кишка вывалится!»; «Обке́калась, что ли?» – гоготал папа), а здесь, на холодной голубой чаше, на меня снизошло вдохновение: я схватила обрывок газетки (туалетная бумага даже в нашем доме была редким гостем; если папе удавалось достать плотные рулоны грязно-серого цвета, мама тут же припрятывала их куда подальше и извлекала на свет божий только тогда, когда к нам приходили гости: пусть видят, что мы не простые смертные!), я схватила обрывок газетки (газетные обрывки лежали в плюшевой сумочке, висевшей на стене), огрызок химического карандаша (от этого дурацкого карандаша потом язык синий), приложила газетку к стене и начала быстро-быстро писать. Я писала об Алеше, писала о пигалице Аленке, о Степаниде Мишке, о моем, только моем, Париже… Рука сама прыгала поверх газетных строчек, повествующих об авторитете партийного работника, о новых победах в борьбе за великое дело Ленина, о приемах в Кремлевском дворце съездов, о позывных праздниках труда, о почине энергетиков, о вестях с межзвездных трасс, о традиции борьбы и созидания, о единстве и сплоченности советского народа, о первомайском параде и демонстрации трудящихся на Красной площади, об искусстве партийного руководства, о новых рубежах, о Пленумах Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, о вручении товарищу Л. И. Брежневу наград социалистических стран, о советском человеке – хозяине своей судьбы, о высоких рубежах, о торжестве социалистической демократии, о неотложной задаче тружеников колхозной деревни, о встрече Л. И. Брежнева с Ф. Кастро, о пульсе дня, о могуществе советского строя, о силе народа, о торжестве простого человека, о новых свершениях во имя коммунизма, о высоких рубежах трудовой России, о шахтерском размахе, о союзе серпа и молота, о нашем курсе – мирном созидании, о большой роли культпросветработников, о жизни, отданной народу, о новых мощностях старых заводов, о наследниках октября, о женщинах страны социализма, о трудовом подъеме на предприятиях, о новой эре в истории… Алеша достал апельсин из кармана, хлеборобы родины добились небывалых урожаев, Степанида Мишка размазала помаду по подбородку, товарищ Леонид Ильич Брежнев встретился с товарищем Фиделем Кастро, «Ну да, Таня!» – пропищала пигалица Аленка, девяносто рабочих-сдельщиков приняли повышенные социалистические обязательства, «А здравствуй, милая моя…», – пропел папа. Написавшись всласть, я пририсовывала усики, бороды, пышные шевелюры и очки товарищам Брежневу и Кастро, Гусаку и Индире Ганди. А потом покидала свое укрытие – мирно – если мамы с папой поблизости не наблюдалось, под крики и проклятия – если мама с папой стерегли меня у двери, – и бережно прятала эти обрывки с диковинным текстом и картинками в коробку от «Птичьего молока», а саму коробку в ящик письменного стола. Скоро «Птичье молоко» распухло до неприличия (бородатые и лохматые Брежнев, Индира Ганди, Луис Корвалан, Анджела Дэвис стали выглядывать из коробки), и мне пришлось переложить мое сокровище в большую папку под названием «Дело №, том №» (сверху было написано «Управление КГБ по Новосибирской области»), папку эту принес с работы папа. Ах как любила я перебирать свои «рукописи»: товарищи Корвалан и Дэвис, Брежнев и Кастро, Гусак и Хонеккер, Индира Ганди и душ Сантуш, щедро приукрашенные моей рукой, радостно подмигивали мне («Не робей, мол, товарищ, вперед, к победе коммунизма!»), иногда прямо на лице какого-нибудь товарища я второпях писала «прощелыга чертов, только и знает с москвичом пить!» или «а здравствуй, милая моя!», но ни Индира, ни Луис, ни Фидель никогда не обижались.