Выбрать главу

«У меня ребенок один», – щебечет мама и поворачивает ключ в замке. «Ну не грудной же ребенок?» – «Нет, Валентин, нет». – «Ну, не знаю…» Какая-то возня, поворот ключа… «Смешно, честное слово», – это снова Валентин. А мама уже открыла дверь и, взволнованная, красная, втискивается в узкий проход. Но волосатая рука – я вижу ее – преграждает маме путь. «Анночка!» – «Валентин!» – «Ну Анночка!» – «Ну Валентин!» – «Анночка, ну…» Я болею за маму: мне не нравится волосатая рука Валентина (этого шпиона несчастного).

Жилы на маминой шее напряжены, очки вот-вот лопнут – она выпячивает грудь и… разрывает волосатую руку, вот как бегун – финишную ленточку. А потом «бум-м-м!» – это дверь захлопывается прямо перед самым носом Валентина: я успеваю заметить черные усы, лакированную лысину и майку с олимпийским мишкой на груди. «Ты почему еще не в постели?» – ворчит мама. Она не может отдышаться. Плюхается на свою кровать, утирает пот со лба, пьет воду из графина, обливается. Кто-то – Валентин, кто еще! – стучит в дверь. Мама срывается с места, подбегает к двери. «Прощелыга чертов!» – звучит в моей голове мамин голос. Видел бы ее папа… Бедная мама, она отчаянно пытается прогнать Валентина. Тот не сдается. «Ну чего уши развесила?» – кричит мама. Но кричит виноватым голосом, то и дело утирая пот со лба: никогда не видела, чтобы со лба столько пота стекало, вот будто это не лоб, а Ниагарский водопад. Жалко мне маму. Я подхожу к двери и громко говорю: «Я знаю, что вы шпион…». Не успеваю договорить – кто-то (ясное дело, кто – Валентин), срывается с места и мчится по коридору, яростно стуча подошвами. «Стукач!» – распахиваю я дверь и кричу в спину Валентину. Бедолага разворачивается всем корпусом, щелкает пятками клетчатых тапочек. Олимпийский мишка улыбается во все Валентиново пузо, лакированная лысина блестит, усы словно бы кто прилепил к верхней губе: дерни за кончик – и оторвешь. «Я… я… советский офрицер!» – брызжет слюной Валентин. – Оф… офицер! Я буду жаловаться!» Я захлопываю дверь. Мама, красная от напряжения, сползает по стенке, держась за живот. «Жалуйся, – хохочет мама, – офрицер! Фриц ты несчастный, вот ты кто!» «Я ж говорю: шпион!» – смеюсь я. Я люблю смеяться с мамой, люблю, когда мы заодно. Редко это бывает…

Утром мы идем с мамой в столовую по большому стеклянному переходу (в этом переходе зимний сад: здесь меня целовал Сережка Морозов, вон у того кустика!), мы идем по переходу, а за нами крадется кто-то… «Анночка, на несколько слов», – и Валентин отводит маму в сторонку. Лакированная лысина его взволнованно блестит, усы топорщатся, а олимпийский мишка как ни в чем не бывало улыбается во все пузо. Мама недовольно морщит нос, так что очки прыгают. Глянув на меня, переминающуюся с ноги на ногу, мама машет рукой: иди, мол, в столовую, нечего тут торчать. Но я пожимаю плечами, делая вид, что не поняла маминых намеков: жуть как интересно узнать, чем у них дело кончится. Отдыхающие торопятся на завтрак, искоса поглядывая на эту «парочку», которая мешает им поскорее добраться до заветной порции пудинга или творожной запеканки. «Ну я же серьезный человек, – поет Валентин, – ну как же вы?..» Мама что-то бурчит себе под нос – ничего не слышно! Я отчаянно нюхаю розу: колючая, собака! «Идем, доча!» – бедняжка хватает меня за руку. Она никогда не называет меня так: «доча». Горячая волна нежности разливается по моему телу: мамочка… Я зыркаю на Валентина. «Если вы еще раз пристанете к моей маме, – выстреливаю я, – мне придется (хм, а что придется-то?)… мне придется… сообщить в органы!» «Я сам органы», – грассирует он, однако от мамы отходит. Она надувает губки, словно маленькая девочка, которую лишили сладкого, потом встряхивает головой, поправляет очки, и мы бодрым шагом идем по зимнему саду в столовую.