Он открывает дверь, впускает нас в кабинет. Мы садимся на камчатку, кладем на парты ручки, тетрадки. «Я, это, сгоняю пока…» – подмигивает Матвеичу Авосечник. Матвеич еле заметно кивает, потом берет мел и размашисто пишет на доске: «Гамлет». Мел крошится, белые хлопья, словно снег, падают на пол. Девчонки раскрыли рты: «чистка», «сгоняю», «опер», «Гамлет»… Все это не укладывается в их голове… головах – а в моей почему-то уложилось: мне почему-то радостно-весело, мне почему-то кажется, что Матвеич сейчас что-то такое выкинет, такое… мне даже хочется прокричать: «Давай, Матвеич, давай свою оперу!» – и потирать ладошки. А Матвеич «наснежил» и смотрит на нас птичьим глазом. «Н-да… – бормочет он себе в бороду. – С вами “Гамлета” хрен поставишь…» И тут встаю я: «Я́ буду играть Гамлета». Матвеич улыбается. «Да ты вообще знаешь, что это такое? А? Ты знаешь, что такое… когда… Ты видела, как Высоцкий играл это?..» – он спохватывается, достает из-за пазухи потрепанную книжку. Я не видела, где уж мне – Ираида Николаевна видела, сама рассказывала: «Быть или не быть?» – произносила она, а мне чудился хриплый голос Высоцкого. Однако Савелий Матвеевич «Быть или не быть?» не читает – он закидывает голову, смешно тыча бородкой в потолок, и как-то по-петушьи вопит: «…Я не хочу / Того, что кажется. Ни плащ мой темный, / Ни эти мрачные одежды, мать, / Ни бурный стон стесненного дыханья, / Нет, ни очей поток многообильный, / Ни горем удрученные черты / И все обличья, виды, знаки скорби / Не выразят меня; в них только то, / Что кажется и может быть игрою; / То, что во мне, правдивей, чем игра; / А это все – наряд и мишура». Матвеич рвет на себе и без того драный свитер, опускает голову, тыча бородкой теперь уже в пол, потом смотрит на нас невидящим взглядом. Я аплодирую, девчонки испуганно переглядываются. В этот момент в класс входит Авосечник. Авоська его не пустая, в ней что-то, завернутое в газету. Авосечник подмигивает Матвеичу – Матвеич еще не вышел из образа. «В следующий раз, – задумчиво произносит он, – выучите этот монолог». «А где его найти?» – пищит отличница Аленка. «Ищите, дети, и обрящете», – изрекает Матвеич. Авосечник, растерянно озираясь на дверь, ставит газетный сверток на стол. Сверток радостно звякает.
Мы с девчонками выходим за дверь. Снег пошел – тоже мне, весна, – и я ловлю снежинки ртом. «Я же говорила, проходимец, – повторяет за своей Рогнедой Славка, – небось, еще и деньги ему за нас платят». Я нехотя плетусь за девчонками. «Кто учить будет?» – продолжает в том же духе Славка. Девчонки как воды в рот набрали, даже отличница Аленка помалкивает: спрятала косички свои под шапку, только мышиные хвостики торчат. «Я лично не буду, – заявляет Славка, – пошел он». И тут я как вскрикну: «Ой, а я портфель забыла!» Никакого портфеля я не забывала: я, как пришла из школы, кинула его в угол, и он там валяется себе. Да и пакет с Боярским, где лежит тетрадка, я не забывала: попробуй забудь, Галинка со свету сживет. Девчонки переглядываются: ну иди, мол, а нам с тобой не по пути. И я, радостная (с чего бы?), несусь в школу на всех парах («Ты бы так утром на занятия бежала, – слышу я мамин голос, будто она подсматривает за мной. – Вся в отца, такая же шалавая растет»).
Врываюсь в кабинет: красная, мокрая, еле дух перевела. «…да какое, на хрен, искусство? – Матвеич опрокидывает стакан водки, занюхивает вытянутым рукавом свитера. – Где оно, искусство твое? Ты забыл, как меня…» Он замолкает и, так и не опрокинув второй стакан, таращится на меня стеклянными глазами (такие глаза обычно называют осоловевшими, но мой папа говорит «соловьиные глаза», – говорит и смеется).
«Чё, стучать будешь?» – Авосечник подмигивает мне и хрустит соленым огурцом. Я краснею, выхожу за дверь и робко стучусь. Авосечник с Матвеичем ржут. «Ну ладно, кончай, – сипит Матвеич, – не видишь, девчонка не в себе? – И мне: – Забыла чего?» Я мнусь в дверях. «У-у, – машу я головой, – нет. Можно с вами посидеть?» Авосечник, открыв рот, смотрит то на Матвеича, то на меня, то на стакан с водкой, который он держит в руке на уровне подбородка. «Слушай, иди отсюда, а? Не видишь, мы тут…» – он кивает на стакан. «А я не буду мешать, – бубню себе под нос я, – я тихонько». «Тебя обидел кто? – Матвеич глядит на меня «соловьиными» глазами. – Ты скажи, я ему…» «Не обидел… – я опускаю глаза. – Пропал… я его потеряла… не могу найти… Вы не поможете?..» Я не могу сдержать слез, мне стыдно перед незнакомыми дядьками вот так вот выворачивать наизнанку душу. Быть или не быть… а можно и быть – и не быть?.. «Потеряла? – задумчиво тянет Авосечник. – Значит, он потерянный? Сава, слышь? – он поворачивается к Матвеичу. – А мы потерянные?» Матвеич опрокидывает стакан в горло, утирает рот рукавом свитера, мотает головой, словно собака. «Мы? Потерянные…» «А кто вас потерял?» – спрашиваю я. «Сами… сами и потеряли…» Мы сидим молча. Матвеич с Авосечником пьют, закусывают солеными огурцами (огурцы эти они достают грязными руками из целлофанового пакета) и черным хлебом. «Ты не грусти, – пытается успокоить меня Матвеич, – найдешь… Ибо сказано, – он поднимает палец, – ищите и обрящете…» «А может, он, ну, твой, – подхватывает Авосечник, – не хочет, чтобы его нашли, а? – он подскакивает, закидывает голову – вот как Матвеич закидывал – закрывает глаза и, растягивая слова, читает: «Умереть, уснуть – / И только; и сказать, что сном кончаешь / Тоску и тысячу природных мук, / Наследье плоти, – как такой развязки / Не жаждать? Умереть, уснуть. – Уснуть!» «Браво, браво! – дверь открывается, на пороге… Табуретка… И вдруг ее словно током ударило. – Это что такое? – орет она. – Это что за притон? Чудинова! – такое чувство, что от стеклышек ее очков идет пар. – Чудинова, ты что здесь делаешь? – и тише: – Они тебя трогали, скажи, трогали?» – Я мотаю головой: нет, мол, не трогали. Она орет что-то про имя школы, про отца, которого я позорю, даже про органы: оказывается, я позорю и органы, про то, что «я не знаю, что с этой Чудиновой делать, всю душу мне вымотала», про то, что «вы не художники – какие вы художники? – вы алкаши несчастные, вас на сто первый километр надо сослать, чтобы вы работали, а не водку жрали, а то устроили здесь, понимаешь; вам не для того класс выделили, чтобы вы лакали тут, вам доверили воспитание подрастающего поколения, – чтобы вашего духу тут больше не было». Матвеич собирает со стола остатки «пира»: пустые бутылки, целлофановый пакет с недоеденными огурцами, горбушку черного хлеба. Потом молча все это кладет в холщовую сумку и выходит вон. «Офелия? – оборачивается он и глядит на меня совершенно трезвыми глазами. – В твоих молитвах, нимфа, / Все, чем я грешен, помяни».