У меня такое чувство, что сейчас они – и Матвеич, и Авосечник, и Табуретка – рассмеются, похлопают меня по плечу: ну что ты, мол, мы же все это выдумали специально, мы же притворялись, разыгрывали тебя, а ты поверила, глупенькая, мол, не может же всё быть таким плоским и пошлым (Ираида Николаевна говорит, что по́шло – это то, что пошло́: пошло́-пошло́ и стало пошлым).
Я уже готова рассмеяться вместе со всеми: эх вы, мол, ну зачем же вы… Но никто не смеется и не хлопает меня по плечу…
Я выхожу в стужу. Темно, с неба падают какие-то иголки, а не снежинки, и эти иголки вонзаются в щеки, в нос, в губы. Вокруг – никого. Вот так, наверное, и выглядит этот самый сто первый километр. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!..» Алеша, а ты? Где ты?.. Неужели и ты меня разыграл?..
Плетусь, не разбирая дороги. Прикрываю варежками лицо от этих чертовых иголок, которые кто-то кидает с неба, ноги – чурки деревянные… «Чудинова? Таня? – слышу я противный голосок, такой… с волосами, зачесанными на лысину… дядь Саша, в милицейской форме, пунцовый, того и гляди, лопнет – принесла нелегкая! – А я смотрю, кто это идет так поздно? А? – дядь Саша смеется окоченевшим смехом, похлопывая меня по плечу. Я дергаюсь. – Эх, Чудинова Таня, Чудинова Таня, не по той ты дорожке пошла, ох не по той. – Я поворачиваю в другую сторону. – Ну ты дурака-то из меня не делай». Он хватает меня за руку и тащит к нашему дому. Я пытаюсь вырваться – хватка мертвая: брыкайся не брыкайся… «Дядь Саш, отпусти, я сережку потеряла», – кричу я. Дядь Саша притормаживает. «Какого Сережку?» – поет он своим «зачесанно-лысинным» голоском. Откуда он знает? Откуда он знает, что я потеряла именно «какого»?.. «Не Сережку – Алешку…» – само выскакивает… Заталкиваю колючую варежку в рот: молчок (а перед глазами плакат (где я его видела?) «Не болтай»)! «Алешку, говоришь? – улыбается дядь Саша. – Ну идем». «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – тихонько подвываю я, а зубы мои стучат. Дядь Саша хватает меня за шиворот и тащит, словно собачонку: я только в подъезде понимаю, что мы не в отделении (почему-то мне приходит в голову, что дядь Саша доставит меня в отделение милиции, «тепленькую»), а дома, на Фрунзе. «Вот, Нюрочка, – крякает он в кулачок, «сдавая» меня маме, открывшей дверь и выпучившей свои очки – того и гляди, лопнут от напряжения, – искала какого-то Алешку». Дядь Саша мнется в дверях, лыбится, сверкая своим зубом золотым, явно рассчитывая на «чаёк». Мама качает головой, прикрывая рот ладошкой: мол, и что с нею делать, совсем от рук отбилась! «Где ты была? – стонет она. – Ночь на дворе! Опять с этим… болталась?» Ах, мама, да я бы всё отдала, только бы болтаться с ним, слышишь? Но его нет, он пропал! Мама буквально вырывает меня из рук дядь Саши, захлопывая дверь перед самым его носом. «Нехорошо, – поет дядь Саша сквозь замочную скважину, – нехорошо так с органами поступать». «Не пужай – пужаная, – кричит мама. – У меня вон свои “органы” под боком». «Органы под боком» – это папа, который «поил москвича» и теперь спит невинным сном младенца, пуская пузыри. «Где тебя черти носили? – мама – а у самой глаза заплаканные – достает из холодильника сырокопченую колбасу, которую папа принес в качестве трофея с «охоты» на москвича. – Скоты неблагодарные… Мать не ест, не спит – всё им, всё им… а они…» – мама нарезает колбасу, облизывает пальцы, придвигает тарелку с колбасой мне: поешь, мол. Я молча киваю головой. Входит сонная Галинка. Хватает кусок колбасы, вгрызается в него, брызжет слюной. «Ну надо же, а? – вспыхивает мама. – Ты бы так на женихов набрасывалась!»