Прихожу домой затемно. Стол накрыт. В вазах киснут салаты, на тарелках скорчилась от тоски колбаска. «Где ты была? – тихо спрашивает мама. – Весь вечер старалась для этой неблагодарной, а она…» Мама – в новом розовом халате: принарядилась, ишь! – выходит из комнаты. Я слышу, как она всхлипывает, бормочет себе под нос «никому я не нужна, сволочи проклятые», как включает воду на кухне и громыхает посудой. «Явилась, антихрист такая, – шаркает своими старенькими чунями бабушка. – Матерь ей тут понаготовила, что на Маланину свадьбу, а она завихрилась». «Алеша звонил?» – прерываю я бабушку. «Да прилегла я, – винится она, – не слыхала: мож, и звонил, – пес его знает». «Ага, жди, – громыхает с кухни мама, – позвонит он! – она вбегает в комнату, взмокшая, в руках какой-то ковшик, того и гляди, пришибет. – Уволилась Марья эта, – трясет мама ковшиком, – мать этого… твоего. Нет их больше, нет: были да сплыли». Я сижу, уставившись в одну точку. А тут папин выход: он смеется, распевает во всю Ивановскую: «А здравствуй, милая моя… А ты откедова пришла? А я не знаю, как мне быть, а как мне денег раздобыть… – папино лицо тупеет, застывает маской: он мучительно пытается найти слово. – А как мне… Нет… А где мне… Как в Израи́ль мне укатить?» – папа торжествующе хохочет: какой он молодец, как ловко словцо ввернул! Бабушка глядит на меня виноватым глазом: «Пойдем, дочка, пойдем».
Она уводит меня в спаленку, укладывает в постель и поет что-то монотонное: «А-а-а! А-а-а!» Под этот вой – у меня такое чувство, что это похоронный плач: вот когда кто-то умрет, бабы так воют – я сама видела – плакальщицы, на одной ноте, к гробу склонятся и воют: «Да на кого ж ты меня остави-и-ил, да милый ты мо-о-ой!» – вот под этот вой я и пытаюсь заснуть. Уеха-а-ал… И правильно сделал, хочу крикнуть я! Какой ты молодец! Ты вырвался… Только бы тебе было хорошо там, только бы тебе было хорошо… А уж я, будь покоен, я тоже вырвусь, вырвусь от этих… да Бог с ними, не ведают, что творят… Я молча слушаю бабушкино бесконечное «А-а-а-а-а-а». «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» Вырвусь! Вот увидите! Но ни одна душа не узнает, что я удумала, как говорит бабушка (бабушка, только ты и осталась у меня, заступница!), ни одна – да и есть ли у них душа-то! Я буду притворяться хорошей девочкой: ох какой хорошей, какой послушной, какой тихой девочкой я буду притворяться! Подло? Да, подло, подло, я знаю! Но разве нынче не время подленьких, «изоблюдов», как выражается мой папа, а он-то знает почем фунт лиха, он-то в этом деле «изоблюдства» поднаторел, будь здоров! Подленькие «лижут жопы этим старым прощелыгам Рыжовым и Хохриным», «только и знают пить с москвичами» – ради заветной звездочки на погонах, ради пайка, который не положен простым смертным, ради кэгэбэшного санатория с красной ковровой дорожкой, ради… я проваливаюсь в колодец сна…
«Совсем ты забыла меня, Гуля», – мычит утром сонная Галинка, а сама бочком, бочком – и ко мне: трется махровым халатом, опускает глаза. Я утопаю в махрово-подушечном теле: тепло-то как, мякенько-о-о! Галинка! – Совсем забросила своего Маленького-Пухленького. Помнишь, как ты кричала: Маленький приехал, Пухленький приехал!?» Теперь уже я опускаю глаза: забыла я Галинку – одна любовь на уме… «Двадцать пятый год висе, – кричит с порога мама, надевая сапоги и пальто, – ей уж внуков пора нянчить, а она все в Маленького-Пухленького играет. И наказал же Господь: одна шалавая растет, другая… кыргыз бы какой, что ли, увез ее, халду. Навязались на мою голову!» – мама «гавкает» входной дверью.
Вечером мы с Галинкой закрываемся в детской, играем в «Виселицу», в карты (Галинка любит играть в «Пьяницу»), разгадываем кроссворды, едим батончики «Звездочка» и щербет – совсем как в старые добрые времена. Старые добрые времена… Других времен нет… «Коровы проклятые, – рычит мама из-за двери, – только и знают заглатывать. Не успеваю сумки таскать, сама недоедаю-недопиваю. – (Знакомая песня.) – Нажрутся отборных продуктов – энергию девать некуда. Матери бы помогли». Мы смеемся. Галинка меня не спрашивает об Алеше, а я и не говорю ни слова – что толку: в свои девять лет я чувствую себя вдовой… Вчера я потеряла его навсегда – сегодня мне кажется, что с тех пор прошло очень много лет, и я уже не помню его лица, голоса, вкуса его губ… Вырваться мечтаю, а вырвусь ли… «…завтра придет, слышь, что ль? – меж тем надрывно кричит мама, вламывается в нашу комнату, Галинка заливается краской. – И смотри мне! – мама показывает большущий кулак. – От людей совестно. Эта, маленькая, и то…» – мама замолкает, кидает на меня заячий взгляд, тут же прячет его за стеклышками очков, выходит. Я вглядываюсь в Галинкино пунцовенное лицо: а кто придет-то? Но Галинка молчит, губу закусила.