— В конце концов, если их это забавляет…
— Ты что, сынок, говоришь сам с собой?
Это была Жоржина, она пришла с улицы о’Зурс, потому что любила кофе у Розенбаума. Бедняжка Жоржина с волосами химического синего цвета, накрытыми большим белым беретом, в металлических очках, из-за стекол которых вас исступленно разглядывают, в летнем платье, на котором красовались ослепительные попугаи, худая, как велосипед, с ногами — двумя скобками, перетянутыми веревками вен, бедняга Жоржина, какие прелести вы продаете? По какой цене? И кому?
Поскольку она видела не дальше двух метров, она улыбалась и машинально подмигивала каждые полминуты любой тени — маленьким мальчикам, священникам и полицейским.
Анри относился к ней с искренней симпатией, ведь она фактически видела, как он родился в этом квартале, сильно изменившемся за сорок лет. Жоржина же не менялась. В двадцать и в двадцать пять лет у нее, как и сейчас в шестьдесят, уже была эта совиная голова, эти очки и эта подпрыгивающая походка цесарки, только что получившей удар палкой.
— Я угощаю тебя ромом, сынок.
— Я с удовольствием, Жоржина, но предупреждаю, что я тебе это компенсирую.
— Я тебя не оскорбляла, мальчик.
— Дела идут?
— А, не очень-то. Я не Бардо. То, что стареешь, это ничего, но вот клиенты — постоянные клиенты, я ведь не очень-то рассчитываю на случайных знакомых — стареют тоже. У них уже меньше безумных идей, чем было раньше. Были у меня такие, которые приходили раз в две недели, а теперь я их вижу раз в полгода.
— Ты должна бы уйти на пенсию.
Она ухмыльнулась, и это была ее подлинная улыбка.
— А что я буду делать, сынок? Деревню я не люблю. Я никогда не любила даже дышать воздухом в Булонском лесу, там муравьи. Моя родина — это бульвар Севастополь, улица о’Зурс. Конечно, я могла бы остаться здесь и бить баклуши, у меня все-таки кое-что отложено на черный день, я же не дура, но нет, нет. Насколько я себя знаю, я буду скучать. Мне необходима деятельность. И потом, ты поймешь меня, если захочешь…
Она понизила голос, наклонилась к Анри:
— …Повторять не буду, сынок, это звучит смешно, но я люблю нравиться. И чем труднее это становится, тем больше я за это цепляюсь. Это меня стимулирует. Нравиться. Таковы шлюхи, сынок, и ничего больше. Вы в нас ошибаетесь. Мы хотим нравиться десяти тысячам, ста тысячам мужиков. Нравиться. За твое здоровье, малыш.
Перед уходом она поцеловала его в лоб, сияющая своей убогостью, а у выхода ее поприветствовал грубоватыми шуточками столкнувшийся с ней Гогай. Исключительно из вежливости, из любезности Улисс Гогай всегда отпускал в ее адрес пару сальностей, чтобы она продолжала верить в то, что она — еще женщина…
— Привет, Рике, ты идешь со мной, — спросил Гогай, открывая дверь кафе.
— Иду. Шмуль, я заплачу тебе вечером.
Розенбаум кивнул, любовно обнюхивая голову карпа в желе, которую только что принесла ему его любовница мадам Гольденберг.
Гогай и Плантэн, не торопясь, спустились по улице Сен-Мартэн. Гогай вздохнул.
— Разве это не несчастье — в такую солнечную погоду отправляться на весь день в метро!
— Я должен тебе сказать, что это уж слишком, — возмутился Анри. — Тебя, по крайней мере, никто не заставляет это делать!
— Рике, ты что, думаешь, что попрошайничество приносит такие же доходы, как нефть? Что я котируюсь на бирже? Может, меня на работу возит шофер? Поверь мне, если я прекращу просить милостыню, то никто не займет мое место!
— Улисс, знаешь, пойди пожалуйся кому-нибудь другому, ладно? У меня нет времени. Если я тебя когда-нибудь встречу, я брошу тебе пуговицу от штанов.
— Если бы каждый француз дал мне 20 су, — размечтался Гогай, — всего 20 су, это ведь ничто, это один сантим, не многие даже будут наклоняться за такой монеткой, то у меня, у Гогая, было бы по крайней мере 400 000 франков, 40 миллионов старых франков, ты представляешь?
Он великодушно добавил:
— Я дал бы тебе половину, Анри. Не благодари меня. Это естественно. Двадцать су… Правда, это ужасно, насколько люди скупы! Они ободрали бы даже вошь, чтобы продать ее шкуру!
Друзья подошли к станции метро Шателе. Люди выходили, толкались, спешили, бросались вперед, застывали смирно перед хмурыми здоровяками, которые часто ходили парочками, как участники дуэта в мюзик-холле: «Баллош и Вальсоер… Рубиноль и Тюрлют… Жоуез и Руло…»