Он так и не привык к этому, ведь во французском языке конечная «с» – немая, а первая буква его имени читается как «ж». Американцы почти преуспели, выговаривая Лакур, даже ставили ударение на второй слог, но «Джуэлс» бесил так, словно всякий раз, обращаясь к нему, люди нарекали его собачьей кличкой «Бижу»[1]. Нет, английский Жюля был вовсе не безупречен – у него имелся сильный французский акцент, но в Америке, похоже, вообще никто понятия не имел, как произносятся иностранные слова. И по-видимому, никто здесь вообще ни о чем слыхом не слыхивал, и Жюлю постоянно приходилось разъяснять собственные цитаты и аллюзии, так что он в конце концов бросил это дело. Де Голль? Черчилль? Ренуар? Уинслоу Хомер? Кавафис?[2] Знать не знаем. Телевизор (невидимый в выключенном состоянии), встроенный в зеркало в гостиничной ванной, напугал Жюля чуть ли не до полусмерти, когда он случайно нажал какую-то кнопку и на него из зеркальных глубин уставился Мик Джаггер. Та же адская машина показала Жюлю интервью с американскими пляжниками, которые считали, что в 1776 году Америка получила независимость от Калифорнии, что Луна больше Солнца, что до Северной Кореи можно добраться «грейхаундовским» автобусом[3], что Аляска – это остров южнее Гавайев и что Верховный суд – это такой мотель в Санта-Монике. И как только Америка ухитрилась стать такой богатой, могущественной, изобретательной? Или, скорее, сколько она еще сможет таковой оставаться?
Наращивая обороты громадных двигателей, пилоты ровно и медленно продвигали самолет вперед. Элероны и закрылки осуществляли свои неторопливые маневры, спойлеры выскочили из нор, как луговые собачки, и снова попрятались. Насыщенные гармонии и едва уловимое трехголосие в верхнем регистре на фоне все еще превалирующего баса сообщали о том, что, невзирая на уже очевидную огромную мощь, турбины по-прежнему пребывали в покое, а басовый контрапункт свидетельствовал, что они жаждут набрать полную силу. Музыка, даже такого рода, была повсюду – гонец, несущий весть из недоступного, но вечно влекущего края, где совершенство струится легко и беспрепятственно. В минуты глубочайшего отчаяния – когда умерла его жена, когда единственному внуку поставили диагноз «лейкемия» (причина его приезда в Америку) – Жюль Лакур по-прежнему слышал музыку, возникающую из самых неожиданных источников: из ритмичного перестука стальных колес на железной дороге, впрочем ставшего редкостью во Франции с тех пор, как стыки на рельсах стали соединять сварными швами, из щелчков лифтов, когда они движутся в шахтах, из непредсказуемых гармоний уличного движения, шума ветра в ветвях, из гула работающих механизмов, воды, текущей и падающей или вздымающейся волнами. Даже в безысходности музыка возникала из ниоткуда и пробуждала Жюля к жизни. Он был виолончелистом и просто не мог быть никем иным. Мир обладал мужеством, верой, красотой и любовью, а еще в нем существовала музыка, которая, будучи, впрочем, не просто абстракцией, равна величайшим абстракциям и грандиознейшим идеям – своей силой возвышать, прояснять и поддерживать душу, силой, вовеки непревзойденной.
Самолет равномерно катился, пока не подъехал к началу взлетной полосы, где и остановился, чтобы в последний раз проверить готовность и получить разрешение на взлет. Стюарды и стюардессы, коих ныне зовут без разбора бортпроводниками, как будто они существа бесполые, заняли места лицом к своим подопечным, дабы незаметно за ними приглядывать. Самолет почти развернулся, кончиком левого крыла описывая огромную дугу, а правым бортом пятясь осторожно, как испуганный зверь. Моторы врубились на полную. И, как в юности, когда он был солдатом на борту самолета, взявшего после взлета курс на Африку, едва самолет разогнался и оторвался от взлетной полосы, Жюль позабыл свои невзгоды. Война в Алжире закончилась так давно, что на вопросы о ней он просто отвечал: «Эта часть моей жизни уже стала музеем».
Они взлетали на огромной скорости, преодолевая силу притяжения. По правую сторону искрился Манхэттен, его затененная сторона мерцала неисчислимыми огоньками. Они были по большей части белыми или серебристыми, но некоторые выблескивали красным – на верхушках дымоходов и мачт – или складывались в световые треугольники на крышах небоскребов – зеленые, золотые или голубоватые. Солнце свалилось в Нью-Джерси, от светила остался теперь лишь пылающий красный ободок.
Вскоре они достигли достаточной высоты, чтобы уловить проблеск тонкой струйки расплавленного серебра – Гудзона, – которая оборвалась, когда они накренились, уходя на северо-восток и не переставая взбираться, теперь уже более размеренно и с меньшим надсадом. В салоне включились лампочки. Бортпроводники отстегнули привязные ремни и встали. Щелчки алюминиевых застежек звучали два полных такта. Чуточку дополнить – и они могли бы послужить вступлением к теме фламенко. Жюль наделил тему ритмом и оркестровкой, и вот, пусть только для него и лишь на мгновение, она заполнила звуками салон. Музыка умолкла, и дары ее вернулись туда же, откуда нагрянули.
2
3