– Бывало и похуже.
– Это какая-то патологическая, нутряная ненависть. В их глазах мы – что-то вроде инфекции. Эти люди ужасаются даже мысли, что им придется плавать в одном бассейне с чернокожими. Они считают, что мы и чернокожие неисправимо, физически отвратительны и грязны. Однажды в армии мне довелось оказаться в одном бункере с двумя солдатами, которые всю ночь бросались из одной крайности в другую: мы контролируем банки. Мы начинаем войны. Мы уклоняемся от войн. Мы коммунисты. Мы фашисты. Мы предали Францию. Мы предали Германию. Мы всегда лезем наверх. Мы нищий сброд. Мы жулики. Мы скупердяи. Они говорили мне то, что всегда можно сказать еврею, если он слишком чистоплотен. А час спустя они снова завели шарманку о том, какие мы мерзкие и грязные.
– И что ты сделал?
– Ничего. Я чувствовал полную свою беспомощность. И печаль, потому что во всем остальном они были прекрасные ребята.
– Но ты же понимаешь, Жюль, что они просто ненормальные идиоты. Таких всегда было и будет полно. И ты не должен унывать. Пусть себе искрят. Им не хватит пороху. Я в самом деле не считаю, что все идет к повторению тридцатых.
– Пока не идет, может, и никогда не дойдет, и сам я никогда не думал об отъезде. Но в ближайшие годы я хотел бы, чтобы Катрин и Давид – вместе со здоровым малышом – имели возможность уехать по своему желанию или необходимости в более безопасное место.
– Но ведь нет прекраснее места, чтобы жить и творить, чем Франция?
– Но есть безопаснее.
– И где же?
– Не знаю. Швейцария? Америка? Новая Зеландия?
– Новая Зеландия. Надеюсь, им нравится китайская еда. Эта страна совершенно беззащитна.
– Но не обязательно же оставаться. Едешь туда, где ты сможешь жить.
– И поэтому ты жалеешь, что не стал бизнесменом?
– Если бы я им стал, моя жизнь, наверное, не была бы такой восхитительной, но сейчас у меня были бы средства. После меня останется целая полка сочинений, которые никому не интересны и которые никто не исполнит и не услышит. А вместо этого я бы мог помочь детям.
– А если попросить Шимански? Он же был твоим покровителем сорок лет.
– Я не могу. Ему девяносто четыре. Его сыновья, которые возненавидели меня с того дня, как я попытался учить их игре на фортепиано, завладели всеми отцовскими активами. Физически он уже на краю, хотя, когда боль не так сильна, у него по-прежнему острый ум. А парни – эти полурептилии – владеют собственными домами на Шестнадцатой и считают, что Сен-Жермен-ан-Ле для старичья. Они собираются поселить его на вилле в Антибе, а дом продать.
– Когда?
– Не знаю. Они не объявляли. Он возражал. Но ничего не поделаешь. Они – паразиты, захватившие организм. У них густо напомаженные черные волосы до плеч, они разъезжают на «феррари» и женаты на этих русских хищницах с ногами от ушей. Рядом с невестками Шимански ты маломерок и дышишь им в пупок. Они носят горностаевые шапки, платья с огромными вырезами и килограммы жутких и дорогих цацок. Если тебе удастся заглянуть в их лица, которые возвышаются на самой вершине этих поразительно тонких тел, ты увидишь два глаза, голубых и пустых, как опалы, втиснутые в головку размером с грейпфрут, но голубые глаза эскимосской собаки, тянущей сани, куда милее этих глаз.
– Я так понимаю, они тебе не нравятся.
– Нет. Мне на них наплевать. Они просто аксессуары. Но братья – миллиардеры, повзрослевшие малолетние гопники. У них куча любовниц, но они содержат своих поразительно пустопорожних жен, поскольку те, цитирую слова одного из братьев о матери собственного отродья, «феерически вдувабельны».
– Похоже, так оно и есть, – заметил Франсуа.
– Ты у нас любитель грейпфрутов? Могу добыть тебе телефончик.
– Я думал, что старик был женат на…
– Он и был. И потерял ее во время войны. Гораздо позже он женился на бразильянке, матери своих сынков, которая бросила его несколько дет спустя, забрала отпрысков и трансформировала их в латинизированный евротреш, рантье-нонпарелей. Шимански больше не распоряжается ни единым су, и мне придется съехать, как только они продадут дом.
– Но ты же арендатор. Они не могут!
– Могут. И я не арендатор, а только гость. Сначала это были уроки музыки. Потом я просто присматривал за домом, когда старик уезжал, то есть почти все время.
– Тогда ты сотрудник, и это, наверное, даже лучше.
Жюль покачал головой:
– И не сотрудник. Мне никогда не платили. Я был просто на подхвате. Мог давать мальчишкам уроки музыки, стеречь дом и беречь его тишину и порядок. Шимански знал, что я служил, что мои родители погибли во время войны, как и его жена, что я преподаю в академии, маниакально чистоплотен и единственный шум, который могу воспроизвести, – это Моцарт и Бах.