Милая Оля! Если немножко любите… если увидите и по сердцу Вам я буду, будьте навечно моей женой, законной, брачной. Всё остальное устроится!
Если же Вас омрачило моё предложение, ни словом не упоминайте, и я не стану».
Он больше не в силах справится со своим чувством, напоминает О.А. её же слова: «…как много нежности и… ах, такого чудесного в моей душе!» «Нет, я не обольщался, не смел поверить… Вы мило-детски-верно говорите! — это очень честно. Вот за это-то, детское-простое, от сердца, как ничьё, а только Ваше, я сверх-люблю Вас!.. это предел любви, граница страсти, качанье души-тела, крик беззвучный, бессловесный, — зов…? Простите. Так все дни.
О, милая, простите, но я ничего не смею скрывать от Вас. Знаете, я так привык к Вам! Самовнушение? Ну, будто мы — с в о и… я Вам всё о себе скажу, тебе, моя бесценная… я так хотел всегда девочку, свою… когда у нас с Олей родилась мёртвая доченька, я шёл по Москве и плакал. И вот теперь ты, посланная мне молитвами моей Оли. Простите…»
«Ты мне вручена Господом, сохрани себя для нас, троих. Ты — поняла?.. Ольга, если бы ты была со мной… как бы мы гуляли по Парижу! Всё бы тебе показывал, тебя бы всем показывал… вечерами я усаживал бы тебя в кресло, и… у меня мутится голова — я бы тебе ножки целовал… Ты гениальна во всём, клянусь тебе — я знаю. Как хорошо, как чисто, как неизъяснимо… как — никогда!»
И потому жена Оля незримо с ним, возвращающимся к жизни, она тоже «была очень ласкова, чиста, стыдлива. В иных случаях она не позволяла, чтобы я был. Помню её роды Серёжечкой… И этот первый крик! И — первая грудь… О, святое материнство! Как хочу это дать в Дари!..»
«…к тебе хочу, Милый! Целую, целую много, крепко, обнимаю, замираю в твоих объятиях. Остаться так до смерти! Молюсь за тебя!»
Всё чаще сбивается на «ты» и Шмелёв: «При живой Оле я не искал тебя — после мне нашла тебя — она. Так я верю. Больше не могу сказать».
И.С. постепенно привыкает к тому, что его услышали Там. Он пишет об «отошедшей», какое прекрасное было лицо заснувшей навсегда жены «под вуалью в белых лилиях». «Оля тебя направила, свела нас вместе. Разве ты не видишь?»
И ещё: «Она была мне дана. Теперь ты мне даёшься. Чего боишься?»
Одновременно об этом же у Ольги Александровны: «Вы знаете, как странно, но даже Ваши близкие мне дороги. Как прекрасна, верно, была О.А. Но ведь Она и есть, и Вы это знаете! Она так же с Вами, как папа мой со мной. Знаете, всякий раз, когда нам предстоит пережить тяжёлое, Он, папочка, снится маме, как бы ободряя её. И мы всегда выскакиваем из беды. О.А., конечно, всегда хранит Вас…» И опять: «Вы должны мне поверить, что Вы очень, очень дороги мне».
Ивану Сергеевичу доставляет огромное удовольствие подчёркивать в её письмах дорогие признания: «Мой милый, родной, прекрасный, непрерывно думаю о Вас, днём и ночью. Я то плачу, то смеюсь, и никому невозможно открыться, даже маме, которая наконец рядом и я никуда её от себя не отпускаю, пока Сергей ищет работу в Арнхеме».
«Всё это время душа моя поёт в радости неописуемой. Пою, целыми днями пою. Я сама не знаю, отчего это такая сила, влекущая все движения души к Вам… Как хорошо было бы вдруг очутиться у Вас в Париже! Если бы Вы знали, как много я пережила сердцем, как себя не любила, как хуже, хуже всех себя считала. Я бесконечно боюсь ошибки, разочарования во мне у Вас… Писать красиво могу только Вам. Быть может, то Ваш гипноз, гипноз Вашего великого таланта?! Это всё Вы, который воскрешает ушедшее от нас. И видится Она, прекрасная, убогая, любимая превыше сил — в разливах рек весенних, в зное полдня, в кистях рябины ярких, в морозах жгучих крещенских… Вы меня вытолкнули к солнцу своим внутренним горением и солнцем. И это так чудесно».
И.С. подчёркивает эти слова и на полях оставляет свою помету: «Боже мой!»
Но по закону вечной драматургии жизни неумолимая действительность напомнила нашим адресатам о разгорающейся мировой войне: оккупацией Гитлером Голландии и Франции, размещением оккупационных властей, постепенным исчезновением продовольственных и прочих товаров в магазинах, прекращением железнодорожного движения. Годовой перерыв почтовой связи, — какие уж там пересылки подарков, если объявлен запрет нового хозяина Европы на почтовое и железнодорожное сообщение, — в их представлении означал вечность.