Дельфина пыталась сдержать слезы. Я, не колеблясь, с успехом делал то же самое. Нет ничего приятнее, чем произносить слова печали, когда знаешь, что новое блаженство уже ждет тебя.
— Боже мой, как мы любили друг друга, — прошептала она, сжимая мою руку…
Я не испытывал никакого стыда. Никаких угрызений совести. Напротив, я устроил так, что Дельфина чувствовала себя виноватой. В чем? У меня не было ни малейшего понятия. Это ей следовало заглянуть в себя и понять, в чем она провинилась передо мной. Чувствуешь себя виноватой? Значит, есть за что. Потом, глядя в ее прекрасные глаза, я убедил себя, что немного печали только усилит мою радость. В конце концов, не она ли сама говорила мне, что ждет в итоге всякую страсть? Благородство характера, жар притворный или естественный, нежность, преданность. Все это улетучилось от радости большей, чем я надеялся. Но потому, что я должен был в свою очередь казаться грустным, я попросил ее позволить мне уйти. Она мне ответила, что у нее не будет сил оставаться одной в этом ресторане, который так часто был нам убежищем, и она предпочитает уйти первой.
Когда она вышла, я заметил, что все-таки было время обеда, и официанты, унюхавшие драму, успокоились, увидев мой аппетит. Все казалось в порядке с этой стороны. Я вытащил себя из этой длинной истории, как вытаскивают руку из перчатки.
С молодыми девицами было еще проще — мне достаточно было исчезнуть. Те, что поразвратнее, моей измены даже не заметили. Менее занимательные настаивали на встречах, и я отвечал им коротко и жестко, что должно было навести их на мысль о моей испорченности.
Но так соблазнительно было демонстрировать чувствительным созданиям стальной профиль. Они бичуют себя, стоит тебе нахмуриться. Они огорчаются до того, как ты успеваешь их упрекнуть. Они загубят свою жизнь. Они это знают. Они хотят начать сразу же.
Лучшие среди них, может быть, запомнят урок и однажды отыграются на самом слабом. Это — извечная и нескончаемая война.
В течение дней, которые я посвятил этой серии разрывов, я себя вел, как гнусный тип. Время от времени остаток морали мешал мне полностью наслаждаться моей гнусностью. Из-за суеверия я боялся, что судьба отомстит, уготовив мне впоследствии такие же унижения. Однако я себя успокоил, думая, что судьбе нет смысла поддерживать равновесие добра и зла. Равно как и наказывать тех, которые злоупотребляют ее временными милостями. Я подыскивал примеры, чтобы оправдать себя, — напрасно: все в истории страстей утверждало обратное.
Позже, когда я снова встретился с Авророй и имел слабость позволить ей узнать, что она с этого времени — единственная женщина в моей жизни, она мне ответила режущим голосом:
— Я ненавижу чувства, которые вызываю.
42
С самого начала между нами было ее тело. И это тело, всегда отсутствующее, разлучало нас. Она говорила мне:
— Это не очень важно…
Иногда мне попадались подобного рода тела — и мне это бывало неприятно. Но обитавшие в них женщины, как правило, воспринимали свое безразличие как проклятие. Они его оплакивали. Они горевали или притворялись, будто испытывают наслаждение.
Любопытно, но Аврора казалась довольной в этом теле, почти покинутом ею. Она им пользовалась, как доспехами из прекрасной плоти, мягкой, послушной, механистичной. Там она была вне досягаемости. Она не сожалела о своем удовольствии. Она ему не доверяла.
Самое странное, что эта холодность очень быстро меня привлекла. Я продвигался по этому телу, как по девственным снегам. И этот холод скоро показался мне желанным.
Стоило мне подойти к Авроре — и все то, что в ней избегало меня, удесятеряло мое возбуждение. Каждый раз я говорил себе, что она просто разжигает во мне страсть жестами, вздохами, уловками, что она просто притворяется, потому что ей что-то от меня нужно. Чем дальше, тем более я жаждал ускользавшего от меня удовольствия.
Я немедля предпочел эту холодность легкому согласию моих молодых девиц. И предсказуемому трепету Дельфины.
С Авророй я загорался, потому что хотел ее разжечь. Я считал себя облеченным некой миссией. Более того, я был убежден, что в этом ее безразличии есть какое-то изящество и девственность. Ко мне вернулось это беспокойное и забытое чувство, что в удовольствии есть что-то нечистое. Как звон стакана, говорят, всегда предвещает чью-нибудь погибель.