– Кожа нежная… Надо, барышня, носить маркизетовые блузки, а не… – и пренебрежительно машет рукой.
– Никогда в жизни! – отчеканиваю я, смертельно обиженная обращением «барышня»”.107
Эти врачи – осколки старого времени, когда доктор был человеком обеспеченным, а нередко и просто богатым. Но времена изменились. Врачей стало больше, а платили им всё меньше. Государственная медицина превращала солидного доктора в скромного советского медработника. По данным Центрального статистического управления СССР, средняя зарплата в здравоохранении в 1940 году составляла жалкие 255 рублей – на 85–100 рублей меньше, чем у рабочих в промышленности и строительстве. Зарплата врача-консультанта в 550 рублей считалась большой. Низкие зарплаты в московском горздраве заставляли людей как-то изворачиваться, искать подработки. Обычным делом стало совместительство. Но совместительство власти старались извести: как бы советский человек лишнего рубля не заработал. Врачи с ученой степенью и частной практикой остались горсткой прилично зарабатывающих в море бедняков с престижными еще медицинскими дипломами.
11 апреля 1940-го Георгий с Цветаевой собрались в Москву, к тете Лиле, но тетя заболела то ли свинкой, то ли ангиной. Неделю спустя они все-таки поехали к Лиле, хотя карантин по свинке – двадцать четыре дня. Видимо, там Мур и заразился свинкой. Уже 13 мая он пошел в московскую амбулаторию, где ему поставили этот диагноз.
От свинки и сейчас нет специфического лечения, но в школу больного, конечно, не пускают и рекомендуют постельный режим. Его Мур, впрочем, нарушал. “Дни протекают спокойно и скучновато: утром – бинтование моей свинки, пускание капель в глаза (в общем – лечение). Потом – завтрак, потом я рисую или читаю, <…> потом вытираю посуду, потом на часок иду с мамой гулять, потом пишу дневник и читаю, потом обед, перебинтование и – ложимся спать”108, – записал он 20 мая 1940 года.
“Мой голицынский друг”
Писательский Дом творчества в Голицыно открылся еще в 1932 году. Литфонд тогда прибрал к рукам бывшую дачу известного театрального антрепренера Федора Корша, что умер в начале двадцатых. Это был каменный двухэтажный дом, вполне комфортабельный и даже роскошный для одной семьи, но тесный для дюжины постояльцев: “Там крошечные комнатки и нет никаких общих помещений, где можно сидеть. Керосиновые лампы, холодная уборная, отвратительный и скудный беспорядочный стол”109, – жаловался Осип Мандельштам брату в апреле 1933-го.
Но в тот страшный год бедствовали не в одном Голицыно. Мариэтта Шагинян утверждала, будто даже в Ленинграде “начался сыпняк, голодный тиф”, как в 1920-м. “Я была в Доме ученых в Детском Селе. Мы просто недоедали там. Ученые с мировым именем питались только пшенной кашей”.110 К 1940 году питание в домах творчества заметно улучшилось. По крайней мере, на еду ни Мур, ни Цветаева не жаловались. Когда в апреле 1940-го им придется делить один обед на двоих, Мур будет вполне наедаться даже половиной порции. Но здание не стало ни больше, ни комфортабельней. Так что Цветаевой и Муру, снимавшим комнату в соседней избушке, было, в общем-то, не хуже, чем остальным. Советские писатели, даже преуспевающие, спали на узких железных кроватях с металлической сеткой, что стояли в маленьких тесных номерах.
Если Мур не болел, или ему становилось лучше и температура спадала, – он шел в школу. А после школы отправлялся “завтракать”. На самом деле это был не завтрак, а обед. Но у Мура были французские понятия о еде, и русский обед соответствовал у него французскому déjeuner. Его сопровождала Цветаева: стройная женщина, “вся в серебряных украшениях”, как будто ниоткуда возникала в дверях. “В нескольких шагах за нею шел (просто шел!) большой красивый мальчик…”111
За круглым обеденным столом одновременно собиралось человек восемь – десять. Этот порядок был заведен бессменным директором голицынского дома Серафимой Фонской. Протоиерей Михаил Ардов называет ее “замечательной и добрейшей женщиной”112, а филолог Анна Саакянц – “послушным и твердым орудием в руках начальства”, подавлявшим “в себе элементарные чувства порядочного человека”.[19]
Места за столом были закреплены за постояльцами, поэтому соседа обычно не приходилось выбирать. Рядом с Мариной Ивановной должен был сидеть ее старый знакомый, драматург и театральный критик Владимир Волькенштейн, бывший муж Софьи Парнок. Но он то ли испугался соседства с “белоэмигранткой”, то ли не хотел видеть рядом человека из прошлого – на приветствие Цветаевой не ответил и даже попросил пересадить его подальше от нее. Но другие не чурались Марины Ивановны и ее сына. Цветаевские стихи двадцатых – тридцатых в СССР знали мало, но помнили стихи дореволюционные. К тому же Цветаева приехала из Парижа, а само слово “Париж” сводило и сводит с ума людей, там не бывавших. Кажется, даже одиозные советские критики – бывшие рапповцы, лефовцы, конструктивисты – охотно общались с нею и с Муром. “Ермилов, Зелинский, Перцов и Серебрянский – все веселые, культурные и симпатичные люди”, – писал он. Что ни критик, то целый Змей Горыныч, дракон огнедышащий. Ермилову чуть-чуть не хватило, чтобы его имя стало нарицательным. В “Литературной газете” он травил Андрея Платонова: “Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок А.Платонова”. Громил в “Правде” Николая Заболоцкого за “клевету на колхозное движение и проповедь кулацкой идеологии”.
19
Анна Саакянц пишет, что Серафима Фонская не дала Цветаевой ни керосиновой лампы, ни дров. А когда у Цветаевой не хватило денег платить за еду, Фонская без колебаний сняла их с Георгием с довольствия.
См.: