Однако Муру нравились постояльцы Дома творчества. С ними было интересно. Все-таки Муру 1 февраля 1940-го исполнилось только пятнадцать, и при всей его одаренности, при фантастических для его возраста эрудиции и уме он был слишком неопытен. Несмотря на аресты сестры и отца, он верил в лучшее будущее. Мур не сомневался, что он создан для радости, что его ждет долгая, интересная жизнь. Надо находить удовольствие каждый день, видеть приятное, наслаждаться тем, что имеешь.
ИЗ ДНЕВНИКА ГЕОРГИЯ ЭФРОНА, 18 МАРТА 1940 ГОДА: Приятно опять окунуться в глупую и веселую школьную жизнь, и я люблю пикантность того, что после школы я попадаю в Дом отдыха (завтрак) в совершенно противоположную духу нашего класса обстановку и атмосферу: и разговоры, и люди другие. Это действительно очень пикантное положение. Я люблю атмосферу Дома отдыха.
Особенно дружил Мур с Корнелием Люциановичем Зелинским. Критик приносил Муру книги и любимый журнал Георгия – “Интернациональную литературу”. Это был тот самый Зелинский, проклятый, наверное, всеми цветаеведами, историками литературы и преданными читателями Цветаевой. Именно он напишет разгромную внутреннюю рецензию на сборник стихотворений, который Марина Ивановна подготовит для Гослитиздата: “Истинная трагедия Марины Цветаевой заключается в том, что, обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям. Поэзия Марины Цветаевой потому и негуманистична и лишена подлинно человеческого содержания. И потому ей приходится, утоляя видимо стихотворческую потребность, громоздить сложные, зашифрованные стихотворные конструкции, внутри которых – пустота, бессодержательность”113114. До этой рецензии у Цветаевой была надежда на публикацию своих стихов в Советском Союзе. Напечатал же “Советский писатель” в 1940-м ахматовский сборник “Из шести книг”, а за три года до этого вышла “Вторая книга” Заболоцкого. Да, изуродованная цензурой, но все-таки вышла. А вот “Избранное” Цветаевой опубликуют лишь в 1961-м, через двадцать лет после ее гибели.
Внутренняя рецензия Зелинского стала известна в литературном мире, ведь сам автор охотно читал ее своим студентам.115 В ИФЛИ, где Зелинский преподавал, он получил репутацию “растленного” и “продажного” литературоведа. Отчество Люцианович переделали в Люциферович.
Зелинскому было немного за сорок. В двадцатые годы он вместе с Ильей Сельвинским был организатором и теоретиком Литературного центра конструктивистов, в который входили Эдуард Багрицкий, Евгений Габрилович, Александр Квятковский. Позднее Зелинский, конечно же, отречется от своего увлечения “левым уклоном” в литературе, но с тем же Сельвинским и с Борисом Агаповым будет дружить и много позднее. Сохранился дневник Зелинского – замечательный документ, который сам Корнелий Люцианович называл “повестью уродств, проходящих мимо, оставляющих след на бумаге. Это своеобразный «портрет Дориана Грея», стареющего вместо оригинала…”116
Вот 2 января 1933 года Зелинский записывает разговор с Петром Замойским (Зевалкиным), бывшим председателем Всероссийского общества крестьянских писателей: “Что же это делается? <…> Сейчас два моих брата – они теперь работают в Москве ломовыми извозчиками – бежали из колхоза. Скопили в Москве по полтораста рублей, приехали к себе в деревню. Думали, детишкам что-нибудь сделают, помогут – ведь голые, босые все сидят. <…> Дома хоть шаром покати. Ни овцы, ни кошки. Я ведь сам этот колхоз организовывал. Мне теперь стыдно и домой показываться. <…> У всех наших активистов хозяйства поразорены, дети поумирали. И ведь не один этот год. Уже третий год. И всё год от года хуже. В прошлом году уже взяли из колхоза всё под метелку. Просто стон пошел”.117 А три месяца спустя в редакции журнала Зелинский примет участие в травле Павла Васильева: “…откуда явился Васильев? Почему на 16-м году пролетарской революции, после ликвидации кулачества как класса, появляется такой поэт? Значит, не вся еще молодежь наша? <…> Значит, пережитки капитализма еще сильны”.118