Но самое несомненное достояние его суть две театральные пьесы, два обозрения на театре du Vaudeville и на Палерояльском. В первом является новая планета в бюро «Иллюстраций»{50} (г-жи Дош{51} и Жюльет{52}), и последняя показывает первой, называя ее сестрицей, все, что происходило нелепого в Париже. Идут пародии на театральные пьесы прошедшего года, новые открытия, объявления, романы, спекуляции. Планета чуть-чуть с ума не сходит от ужаса и бежит опрометью к себе на небо, где она с начала веков вела спокойную и добродетельную жизнь. Палерояльское обозрение еще смешнее. Там хлопчатый порох (poudre-coton), в образе Сенвиля{53}, идет с приятелем своим, центробежною дорогой, изображаемою г-м Грасо{54}, взрывать монмартрские копи и отыскивать клад. Вместо клада попеременно являются им на Монмартре: «Клариса Гарлов»{55}, «Найденыш» Сю{56}, «Вселенная и свой уголок» Мери{57}, драма Сулье{58}, госпожа Магодор, аристократические купальни, «Роберт Брюс» Россини, битва кашемиров, театры, экономическая щетка, сам Александр Дюма с новым театром{59}, где люди будут с столовыми, гостиными и конюшнями и проч. Неудержимый хохот носится во все время представления этой пьесы, имеющей большой успех и которая, наконец, делается невыносима по изобилию уморительных глупостей и сумасшествию веселости, не дающих вам отдыха ни на минуту. Оставляю до будущего письма [Боткин] печальную историю появления великих сценических произведений, которых ожидала публика с таким замиранием духа: «Agnès de Méranie» Понсара{60} и оперы «Роберт Брюс» Россини. Было бы неуместно говорить о них тогда, как Париж, несмотря на сильные холода, денно и нощно бегает по улицам, словно спасаясь от всякого дельного слова и от всякого напоминовения о литературных и жизненных треволнениях.
[1-ое Генваря 1847 – С сим числом вас поздравляю. Я пишу к вам в Москву, но не знаю, где вы. Повторите ваш адрес, да на всякий случай приложите адрес того Современника{61}, к которому можно писать в случае нужды. Мне это необходимо. Кудрявцев{62} мерзнет жалостливым образом.
П. Анненков]
II(б)
В Collège de France и в Сорбонне не все по-старому [любезный В. П.], Вы знаете, что в первой Эдгар Кине отказался от кафедры по случаю перемены, сделанной в его программе, и южные литературы, таким образом, не имели представителя в Париже. Вероятно, тени Дантов и Камоенсов{63} громко требовали удовлетворения от Сальванди{64}, потому что он, при открытии нового курса, отдал кафедру Кине{65} г. Гинару{66}; но этой кафедре, вероятно, суждено переменять беспрестанно обладателя. Кине, разумеется, протестовал против назначения ему адъюнкта без его согласия, но, убежденный потом самим г. Гинаром, объявил, что если уж нужен непременно адъюнкт, то лучше г. Гинара не найти. Все, казалось, было слажено; однакож с приближением курсов последний проведал, что студенты, вполне признавая его добросовестность и многие хорошие качества, все-таки собираются освистать его при первом появлении, не находя другого, как самый лучший способ оказать симпатию свою к его предшественнику. Не чувствуя в себе способности на самопожертвование, Гинар, под предлогом глубокого уважения к Кине, отказался вовсе от кафедры, и зима эта, таким образом, должна пройти для нас без единого слова об инквизиции, Колумбе, ореолах Жиотто и воплях Бруно{67} и проч. Это жалко. Впрочем, поведение Кине во всем деле было чрезвычайно достойно и благоразумно. Кине живет точно так, как говорит – несколько напыщенно, но очень звучно и твердо. В Сорбонне произошло нечто посерьезнее. Знаменитый Дюма{68}, вероятно, уже снесясь с администрацией, предложил от собственного имени [совету] факультету des Sciences[8], где он старшина, просить совет университета об образовании третьего факультета – механических искусств, ремесел и земледелия, студенты которого могли бы получать все ученые степени первых двух факультетов. Так и сделано. Вы понимаете [,друг мой], что утвердительный ответ на эту просьбу будет одним из самых важных происшествий нынешнего года во Франции. Впервые промышленность и землепашество станут наравне со всеми другими учеными занятиями, почислятся детьми современной цивилизации, и снимается с «их последнее урекание в корыстности и неблагородстве, оставшееся от средних веков. Гораздо менее будет вам понятно, что мера эта встретила [самое] первое жаркое сопротивление [как бы вы думали где?] в демократической партии. При этом случае особенно ясно выказались узкость и ограниченность ее понятий о морали, которая все еще держится на старом эпитете d'un homme irréprochable[9], то есть на достоинстве быть бедным с удовольствием и заниматься только невещественными вопросами самой первой величины. Едва разнесся слух о нововведении, как партия («National») объявила, что им оскорбляется величие науки, принужденной заниматься теперь торгашами, спекулянтами, фермерами вместо того, чтоб смотреть в небо, открывать идеи, совершенствовать человечество. Равнять людей, говорила она, – которые если и изобретают что-нибудь, то изобретают для собственной пользы, – равнять их с бескорыстными тружениками кабинетов есть позорная выдумка, достойная развратного общества, которое хочет освятить наукою собственную болезнь – жажду золота. Так они поняли эту меру. Дюма, разумеется (к случаю пришлось), растерзан в куски. Вообще [,друг Боткин,] моральные идеи оппозиционной Франции – вещь любопытная и заслуживали бы некоторого разбора, который, однако, оставляю до того близкого случая, когда писать будет не о чем. В это время я [тоже] вам скажу, что воззрение самого автора «Systèmes des contradictions» на жизнь до такой степени сухо{69}, хоть и верно логически, что если жизнь не захочет быть добродетельною по его системам, право, хорошо сделает. В этом будущем письме я укажу вам на вторую часть увража его, где семейный быт так прекрасно определяется, как домоводство, ключничество и скопидомство, где еще приложено нечто в роде математической таблицы для особ обоего пола, с обозначением, в какой возраст и какою любовью любиться им следует, где еще, именно по этой природной глухоте к биению жизни, не понято значение искусства и артист назван развратителем общества! Тогда же обращу я ваше внимание на замечательный факт, недавно мною слышанный: говорят, что Прудон и Жорж Занд, при взаимном уважении, терпеть друг друга не могут. Как это понятно! Наконец, я заключу письмо мое указанием на «Лукрецию Флориани», этот перл романов Жорж Занд, в котором не знаю чему более удивляться – широте ли кисти, глубине ли характеров, мастерству ли рассказа и которое многие приняли за снятие всякого запрещения, между тем как он есть, напротив, самое строгое наложение правил на праздношествие страстей, по моему мнению, разумеется, и моральный вопрос разрешается превосходно{70}.
50
54
59
60
61
62
63
64
65
66
68
69
70