Выбрать главу

Недавно в салоне госпожи де Мерлен Лаблаш пел прелестную итальянскую песенку[536]. Она вложена в уста пьянчужки, который зевает во время пения, но зевки его оборачиваются восхитительными руладами. Лаблаш зевал так натурально, что все кругом помимо воли последовали его примеру и принялись зевать, но зевали они не от скуки, а от радости, что было весьма ново и забавно. После того как прозвучала последняя зевательная рулада, сосед сказал нам: «Какое удивительное единодушие! мы все зеваем». — «Да, — подхватил господин де Н., зевая, — но далеко не все при этом выводим рулады».

Кстати о музыке: на прошлой неделе в доме знаменитого востоковеда состоялся турецкий концерт. «Что вы разумеете под турецким концертом?» — Я разумею концерт, устроенный одним-единственным турком, который играет на всех музыкальных инструментах своей родной страны. Сначала турок сыграл на гуслях, гусли эти — маленькая гитара с тремя струнами и огромным двухметровым грифом, род гармонической лопаты. Струны этого инструмента надобно не щипать, а царапать посредством пластинки из китового уса; ритурнели тянутся полтора часа, а мелодия звучит не больше пяти минут. Поначалу думаешь, что перед тобой гитарист или, если угодно, гуслярист; ничуть не бывало, это певец, но певец очень нерасторопный. Когда он открывает рот, это означает, что музыка уже закончилась. Мелодия соответствует по длине самому инструменту, а ритурнель — его грифу. Покончив с гуслями, турок взялся за большую скрипку из светлого дерева, такую тяжелую, что ему пришлось положить ее себе на колени, и вновь завел свои трели-ритурнели. Из огромного инструмента он извлекал тоненькие турецкие звуки; он играл не на скрипке, а со скрипкой. Все кругом хохотали, некоторые дамы от смеха едва не лишились чувств. Наш турок пел тихим голосом; турки не понимают, что без крика нету пения; что взять с этих варваров!

26 апреля 1841 г.
Навуходоносоры в ярости

Надо полагать, всю последнюю неделю Навуходоносоры очень сильно гневались на нас; речь, как вы понимаете, идет о плохоньких Навуходоносорах. Хорошие Навуходоносоры только посмеялись над нашими шутками, зато другие разозлились, и было отчего; мы обвинили их в безумной гордыне да вдобавок доказали, что они не имеют на нее никакого права! это уж слишком. Гнев Навуходоносоров искренний, но неуклюжий, и все кругом очень забавляются их яростью, видя в ней не что иное, как признание вины.

— Отчего же господин де *** сердится? Эта критика его не касается. — К несчастью, касается. — Разве он принадлежит не к старинному роду ***? — Ничуть не бывало. Фамилия его образована от названия поместья, но рожден он просто господином С… — Вот оно что. А господин де Икс…? — А это другое дело, он даже сердиться не имеет права. — Отчего же? — Оттого что его даже плохоньким Навуходоносором не назовешь. — Но я думал… — А я вас уверяю, что он тут вообще ни при чем; он не хороший и не плохой, он не Наву, не ходо и не носор, а весь его гнев продиктован просто-напросто смехотворным тщеславием.

О, за последнюю неделю мы узнали благодаря Навуходоносорам массу в высшей степени забавных вещей; дело в том, что нередко мы лишь назавтра понимаем смысл того, что сказали вчера. Мы так сильно боимся намеков, что, дабы их избежать, пускаемся в околичности и невольно грешим намеками еще более опасными. Того, что мы страшимся сказать, мы не говорим; но мы говорим нечто другое и, как выясняется, сами того не ведая, говорим колкости. Мы так тщательно маскируем похождения одного, что невзначай описываем похождения другого. Критики и романисты — пропащие люди; какой бы смешной изъян они ни описывали, у них непременно получается портрет; какой бы роман ни сочиняли, у них непременно выходит пересказ истинного происшествия. И на что им сдалась эта правдивость? Другое дело букеты Дора или Флориановых пастушков — ни те ни другие решительно никого не возмущали. Неужели и мы обязаны писать так же? Нет, мы обязаны лишь заниматься своим ремеслом добросовестно, какими бы неприятностями и опасностями это ни грозило. Наше дело — изображать смешные черты окружающих, ваши, да и наши тоже — ведь мы и над собой нередко смеемся от души. Наш долг — описывать нравы нашего века. Если мы выводим в наших фельетонах вас, сударь, и вас, сударыня, виноваты в этом вы сами. Зачем ваша жизнь — самая настоящая картина нравов? […]

17 мая 1841 г.
Летние планы. — Скачки в Шантийи. — Проект правительственной реформы

[…] Вдоволь наговорившись о планах на лето, парижане принимаются обсуждать Французскую академию и великое событие, назначенное на 3 июня[537]. И все спрашивают друг у друга: «У вас есть билеты? Как раздобыть билеты?» И все делятся друг с другом теми хитростями, на какие они собираются пойти, чтобы обзавестись билетами на это достопамятное заседание.

вернуться

536

О салоне меценатки и музыкантши графини Мерлен, в котором итальянский бас Луиджи Лаблаш был одним из постоянных гостей, см.: Мартен-Фюжье. С. 327–328, а также в очерке от 3 марта 1844 г. (наст. изд., с. 388–389 /В файле — год 1844 фельетон от 3 марта — прим. верст./).

вернуться

537

На этот день была назначена церемония приема во Французскую академию Виктора Гюго, избрание которого состоялось 7 января 1841 г. Консервативно настроенные академики долгое время не желали принять романтика Гюго в свои ряды, и это возмущало Дельфину (см. выше фельетон от 5 января 1837 г.). Когда Гюго наконец был избран, она 9 января 1841 г. посвятила этому событию восторженный очерк, начинающийся словами: «Свершилось! Виктор Гюго во Французской академии!» (2, 9). Знакомство Дельфины с Гюго восходит к началу 1820-х гг., ко временам их молодости и литературных дебютов. Оба были причастны к выпуску романтического журнала «Французская муза» (1823–1824); Дельфина входила в число тех, кто 25 февраля 1830 г. на премьере «Эрнани» поддерживал автора. Отношения Гюго и Дельфины, неизменно дружеские, стали особенно интенсивными после 1851 г… Когда Гюго за свою оппозицию пришедшему к власти Луи-Наполеону Бонапарту был выслан из Франции, Дельфина не только поддерживала с ним постоянную переписку, но, несмотря на собственную болезнь, в сентябре 1853 г. навестила поэта и его семью в изгнании, на острове Джерси.