Что же касается политических притязаний литераторов, то по этому вопросу мы разделяем всеобщее убеждение и даже идем дальше, ибо, если поэту мы запрещаем унижаться до презренной деловой прозы, политику мы дозволяем воспарять до служения искусству и литературе. Бывают, однако, эпохи исключительные, когда мыслители утрачивают право наслаждаться праздностью и предаваться грезам. В обычное время мы, как и все, говорим поэту: «Предоставь свой челн течению волн; пускай матросы гребут; их дело — направлять лодку, а твое дело — слушать ропот моря, созерцать звездное небо; восхищаться, дышать, думать, любить, петь и молиться — вот твоя миссия, вот твое призвание; прими его с радостью, ибо ничего лучшего не придумано…» Но если лодка в опасности, если матросы пьяны, не знают, куда плыть, и дерутся вместо того, чтобы грести; если впереди скалы, а море штормит, тогда мы кричим поэту: «Проснись! Сегодня твой покой — преступление; перестань петь и вспомни, что голос твой способен также и приказывать; пусть он заглушит бурю, пусть усмирит мятеж. Ступай к матросам, вмешайся в их спор и разреши его; прими участие в их труде и облегчи его; возьмись за весло, подай пример, спаси возлюбленный челн, с которым неразрывно связаны все чувствования твоего сердца и все сокровища твоей славы, твоя семья и твоя любовь, твой стяг и твоя лира».
Конечно, когда короли сражаются меж собой за провинции, когда народы нападают друг на друга из-за мимолетных неудовольствий, поэт должен сохранять гордое спокойствие и презирать победителей; но когда обезумевшие нации учиняют резню из-за идеи, когда кровь проливается из-за разногласий сугубо интеллектуальных, поэт не вправе оставаться в стороне; он обязан рассеять роковой мрак сиянием всех своих лучей; он обязан заглушить все безрассудные крики звучанием всех своих аккордов; он обязан исцелить все эти гнойные раны бальзамом своего милосердия; он обязан противопоставить этим опасностям всю свою отвагу, отдаться этому священному делу всем своим существом[556]. Способность укрощать безумие есть один из секретов гармонии: песни Орфея усмиряли ярость демонов; арфа Давида усыпляла гнев Саула. О бедные народы, о несчастные нации, потерявшие рассудок, не отталкивайте поэтов, они одни могут вас исцелить, могут избавить вас от бедствий, над вами тяготеющих; лишь жители горних сфер способны разоблачить ваших лицемерных тиранов; лишь любимцы славы способны разорвать путы тщеславия; лишь бессмертные мыслители способны заставить замолчать несносных болтунов. […]
Последний наш фельетон был воспринят некоторыми читателями как объявление войны, войны всем и каждому, войны Германии и немецким поэтам[557], войны депутатам и академикам; из этого был сделан вывод, что «Пресса» изменила направление и, прекратив благородную борьбу за мир на всем земном шаре, принялась ратовать за всемирную войну. О читатели! сколько же можно вам повторять, что «Пресса» и «Парижский вестник» — вещи совершенно различные и одна от другой нимало не зависящие. «Пресса» нисколько не отвечает за то, что утверждает «Парижский вестник», сходным образом и «Парижский вестник» не несет никакой ответственности за то, что печатает «Пресса».
«Пресса» — серьезная газета, а «Парижский вестник» — насмешливый вестовщик; это означает, что их характер, убеждения, исходная позиция, цель и обязанности не имеют между собой ничего общего.
Серьезная газета обязана быть последовательной и рассудительной; от насмешливого же вестовщика не требуется ничего, кроме элегантности, а порой верх элегантности состоит в том, чтобы болтать вздор. Вернемся, однако, к нашему сопоставлению.
«Пресса» имеет заветные убеждения, но это не мешает ей учитывать расстановку сил на политической сцене, отдавать дань условностям, целесообразности и проч. Зачастую она не высказывается откровенно на счет тех или иных лиц, нередко она откладывает на завтра обнародование той или иной истины, представляющее опасность сегодня, наконец, ей постоянно приходится брать в расчет не только настоящее, но и будущее.
«Парижский вестник», напротив, — беспечный наблюдатель, не обязанный покоряться никаким условностям; как все равнодушные люди, он абсолютно неколебим в своих убеждениях. Кому ничего не нужно, тот ничего и не получает. О, равнодушие — это страшная сила!
556
Дельфине, по-видимому, особенно понравился финал речи Гюго, где поэт утверждал, что Франция сильна идеями, литературой, языком и потому для сохранения своего международного влияния ей не обязательно прибегать к оружию. Пространный пассаж Гюго посвятил и общественной роли поэта, который призван цивилизовать людей и насаждать в их душах гуманные чувства.
557
В фельетоне от 6 июня Дельфина описывала не только прием Гюго в академию, но и стихотворную «дуэль» относительно судьбы Рейна: на сочиненную немцем Николаусом Беккером воинственную «Песнь о Рейне» («Немецкий вольный Рейн // Французы не получат…») француз Альфонс де Ламартин, настроенный миролюбиво и веривший в то, что нации могут жить в мире, отозвался «Марсельезой мира» (опубликована 1 июня 1841 г.), а другой француз, Альфред де Мюссе, двумя неделями позже ответил куда более воинственной парафразой немецкого стихотворения («Ваш вольный Рейн не раз // Бывал уже французским…»); стихи эти были сочинены им в салоне Жирарденов (см.: 2, 112–116). Дельфина, пламенная патриотка, разумеется, была в этой литературной борьбе на стороне Мюссе.