— Ты жалел, что твой приговор смягчили?
— Да... Тем, кто орудует ножом, нож дяди Шарло — справедливое наказание; тем, кто ворует, — кандалы на лапы! Каждому свое... Но нельзя заставлять тебя жить после того, как ты убил человека... Дворники не понимают; что делается с тобой, особливо в первое время.
— Значит, у тебя были угрызения совести?
— Угрызения совести? Нет, конечно, ведь я отбыл свой срок, — ответил варвар Поножовщик, — но вначале не проходило ночи, чтобы я не видел в кошмаре солдат и сержанта, которого зарезал, то есть... они были не одни, — прибавил преступник с ужасом, — десятки, сотни, тысячи других ждали своей очереди на огромной бойне... ждали, как лошади, которым я перерезал глотку в Монфоконе... Тут кровь бросалась мне в голову, и я брался за нож, как прежде, на бойне. Но чем больше я убивал людей, тем больше их становилось... И, умирая, они смотрели на меня так смиренно... что я проклинал себя за то, что убиваю их... но не мог остановиться... Это еще не все... У меня никогда не было брата... а выходило, что люди, чью кровь я проливал, — мои братья и что я их люблю... Под конец, когда сил у меня уже не было, я просыпался весь в поту, холодном, как талый снег.
— Дурной это сон, Поножовщик!
— Да, хуже некуда! Так вот, вначале на каторге я каждую ночь видел... этот сон. Поверьте, от такого кошмара можно сойти с ума или взбеситься. Недаром я дважды пытался покончить с собой, в первый раз проглотил ярь-медянки, а во второй попробовал задушить себя цепью, но, черт возьми, я силен как бык. От ярь-медянки мне захотелось пить, а от цепи, которой я стянул себе горло, остался на всю жизнь синий галстук. Потом кошмары стали реже, привычка жить взяла свое, и я стал таким же, как остальные.
— На каторге ты вполне мог научиться воровать.
— Да, но вкуса к воровству у меня не было... Те, что были на кобылке, поднимали меня на смех из-за этого, а я избивал их своей цепью. Вот так я и познакомился с Грамотеем. Что до него… ну и хватка! Он вздул меня не хуже, чем вы сегодня.
— Так он тоже освобожденный каторжник?
— Нет, ему навечно дали кобылу, но он сам себя освободил.
— Бежал с каторги? И никто его не выдал?
— Во всяком случае, я никогда не выдал бы Грамотея: вышло бы так, что я боюсь его.
— Но как же полиция не нашла его? Разве его приметы не были известны?
— Приметы?.. Как бы не так! Он давным-давно уничтожил личико, которым наделил его всемогутный. Теперь один лишь пекарь[50], что грешников припекает в аду, мог бы узнать Грамотея.
— Как же ему это удалось?
— Он начал с того, что подрезал себе нос, который был у него длиною в локоть, а затем умылся серной кислотой.
— Шутишь!
— Если он придет сюда сегодня вечером, вы сами в этом убедитесь, нос у Грамотея был, как у попугая, а стал как у курносой[51], не считая того, что губы у него величиною с кулак, а на лице столько шрамов, сколько заплат на куртке старьевщика.
— Значит, он стал неузнаваемым?
— За те полгода, что он бежал из Рошфора, легавые[52] много раз видели его, но так и не узнали.
— За что его отправили на каторгу?
— Он был фальшивомонетчиком, вором и убийцей. Его прозвали Грамотеем, потому что у него красивый почерк и человек он очень умный.
— Его здесь боятся?
— Перестанут бояться, когда вы отколошматите его, как отколошматили меня. Дьявольщина! Любопытно было бы посмотреть на это.
— На что же он живет?
— Говорят, будто он хвастал, что убил и ограбил три недели назад торговца скотом на дороге в Пуасси.,
— Рано или поздно его арестуют.
— Для того чтобы арестовать этого лиходея, требуется не меньше двух человек: у него всегда имеется под блузой два заряженных пистолета и кинжал; он говорит, что дядя Шарло ждет его, но умирают лишь один раз, и, прежде чем сдаться, он перебьет всех, кто помешает ему удрать... Да, он говорит это напрямки, а так как он вдвое сильнее нас с вами, пришить его будет нелегко.