Выбрать главу

От одиночества не страдаешь. "С тобою нежность". Но хотелось бы более зримого сопутствия. Менее нематериального. Не сопутствия друга, крепыша с твердой поступью и звучным голосом. ("Все было бы так ярко, даже его мысли. Я бы хотел только зримости"). Всего лишь сопутствия молчаливого и нежно-любимого существа.

"Бывало, я вел Жюльету под руку по такой улице. Такой же тускнеющий декабрьский день напевал свою мелодию ей и мне, идущим рядом".

Когда мимо катится экипаж, то шум его как будто не такой, как всегда. Мостовая под колесами гудит не так долго. Кажется, будто и жесты людей вибрируют меньше. Нечто матовое заглушает отзвуки. Нечто успокоительное сокращает все, что происходит, гасит последствия. Откуда эта сила? Душа ли сегодня облегчает мне существование и нейтрализует его яды? Достаточно ли найти для ума располагающую к сонливости позу? Благодать ли это, распространяющаяся как влияние и требующая от тебя всего лишь согласия принять ее? Поистине, все, что совершается вне тебя, можно уподобить событиям, представленным на старинной гравюре, которую рассматриваешь, забывая себя самого и без всякой боязни, потому что они уже не сохранили ничего, кроме своего обаяния, потому что они безоружны.

Жюльета покинута уже давно. Но она близко, совсем близко. Нужно было бы только дать сигнал. И она бы внезапно появилась на ближайшем перекрестке. Приблизительно так играют на улице дети. Они разлучаются. Но между ними условлено особым образом крикнуть: "О-го". И это знают только они и умеют расслышать поверх груды домов. Они встречаются, когда хотят.

Но бывает все же, что сигналы не доходят. Однажды Элен уже не откликнулась. Портретик на стене – "символ", быть может, как говорит Жерфаньон, в смысле подобия. Не "сигнал". Не следует играть словами.

Этот гудок буксирного парохода, тоже не резкий. Просто мягкий разрыв. "Бывало, лицо Жюльеты было так близко от моего лица, тут, слева, в сумеречном свете. Бедная девочка. Царство нежности, таинственно разветвленное. Тайные соучастие и братство. Между Элен, Жюльетой и мною есть своего рода неопределимая традиция. Надо бы иметь возможность крикнуть "о-го", как эти дети, пользуясь тайной модуляцией; и видеть появление. Посмотреть, кто появится; оттого что кто-то появился бы, я уверен. "О-го", поверх домов, наудачу, как этот пароходный гудок, такой захватывающий, такой сладостный при речном ветре, такой нежный, что вдруг мне уже ничего не надо, ничего не надо."

XV

СКИТАЛЕЦ

В продолжение первой половины лекции Жерфаньон просто скучал. Время от времени он записывал какую-нибудь фразу Оноре, освобождая ее от излишних украшений и повторений, и это иногда сводило ее к очень скромной мысли. Или же рассматривал самого Оноре: его бороду, его глаза, жесты, которые можно было все предвидеть. Оноре, несомненно, был доволен. Он говорил о поэтах Возрождения вещи, старательно им разработанные и, по его мнению, тонкие. Приводил ссылки, диктовал библиографические сводки. Упрекнуть его нельзя было ни в недостатке эрудиции, ни в полном отсутствии литературного вкуса; ни в том, что он говорит без всякого уважения о великих поэтах; ни в том, что он пускает слюну. Просто, слушая его, хотелось стать убийцей.

Затем Жерфаньон перестал слушать. Он задумался. Превращал в душевную едкость свет ламп в аудитории и скрип перьев по бумаге.

"Мне двадцать второй год идет, а я здесь. А я занимаюсь вот этим. Стихотворение, прославляющее любовь, разлагается в гроздь филологических заметок, как пораженная болезнью прекрасная плоть превращается в нарывы и пустулы. Я участвую в этой операции. "Скорей, уже теперь срывайте розы жизни". Тебе легко говорить. Для отдыха от военной службы и от школьных лет, предшествовавших ей, вот тебе Оноре, вирулентная эрудиция, сменяющие друг друга засады экзаменов и конкурсов; и если чудом все пойдет гладко, подготовка к урокам, правка сочинений в течение сорока лет; неистощимое переливание скуки моей молодости в новое поколение. И так это будет до седин; до белых волос. Предел мечтаний – положение Оноре. По дороге жена в очках, немного костлявая, умеренно надоедливая. Четверо ребятишек. Экзема. И розетка Народного Просвещения".

Он думал о Жалэзе. Замечал, что завидует ему. "Уже его прошлое было интереснее моего, судя по тому немногому, что я слышал от него. А ведь главное он хранит про себя. Я уверен, что и теперь у него есть сокровенная жизнь. Страсти, приключения. Чувствуется, что это человек, набитый тайнами. По вечерам он надолго уходит. Иной раз даже днем оставляет меня одного, без видимой причины. Между тем, при настоящих товарищеских отношениях он бы меня во все это посвящал. Даже вводил. Я знаю, что он бывает в литературных кафе, имеет доступ в артистические круги. Там, наверное, можно встречаться с женщинами. Он мог бы меня представить им. Никогда я не познакомлюсь ни с одной женщиной, если нигде не буду бывать. Так досадно, что лопнуть можно".

Женщины были, правда, и в его среде, и даже очень близко, на скамьях этой же аудитории, звучавшей голосом Оноре (скучным и принаряженным, как воскресный голос). Некоторые из них были недурны собою. Одна или две были на шаг от красоты. Но какая-то робость удерживала их на краю этой бездны. Или, вернее, подобно тому, как сернистый газ мешает начаться брожению вина в чане, воздух Сорбонны, газ эрудиции препятствовал всякому излучению женственности, и Жерфаньон оставался незатронутым, как ни стремился выйти из равновесия.

"Будь Жалэз лишен других ресурсов, не обратился ли бы он в сторону этих милых девушек? О, нет! Прежде всего, из простой осторожности Коле меня предостерегал от румынок. Но это и вообще правильно. Брак защелкнулся бы немедленно, как мышеловка. Всего глупее, что люди думают, видя, как мы толпой выходим из Сорбонны: "В этом возрасте студенты и студентки, должно быть, не скучают вместе". В сущности это интересный вопрос. Прохожие в принципе правы. Очень легко представить себе, что эта ватага молодых людей и девушек пользуется возможностями свободой мысли, которая должна их отличать, для того, чтобы несколько лет предаваться удовольствиям, тайным излишествам, бесподобной жизни, до того решительного поворота, который готовит им судьба. Виноваты в этом девушки: у них слишком много утилитарных задних мыслей. Женщины только впоследствии становятся бескорыстными в любви, когда дело их сделано и есть достаточно душевного спокойствия для того, чтобы наставлять мужу рога. Они вроде готовящихся к кандидатским экзаменам, которые думают: в настоящее время, увы, я не читаю поэтов, я их комментирую. Но как я буду вознагражден впоследствии, когда смогу читать их, не думая о конкурсе!… Но только они забывают потом вознаградить себя. Женщины забывают об этом реже.

Надо мне будет обо всем этом поговорить с Жалэзом. И узнать также, как вел бы он себя на моем месте у Сен-Папулей. Жанна де Сен-Папуль недурна. Там она меня оставляет равнодушным. Но будь она здесь, на одной из этих скамей, мне кажется, я был бы немного влюблен в нее. Это не слишком логично. Меня возбуждает эта воображаемая трансплантация. Что делал бы Жалэз на улице Вано? Вероятно, ничего. Прежде всего, ему была бы противна предустановленность ситуации. Я согласен с ним в том, что одна из унизительных черт любви – возникать при условиях, которые кажутся любому дураку подходящими для ее возникновения. Детерминизм для рыб. Однако, в стремлении к свободе выбора Жалэз не дошел бы до любви к m-lle Бернардине. Представляю себе, как бросилась бы к нему в объятья m-lle Бернардина. Ужас какой! Жалэзу, пожалуй, представилось бы пикантным ухаживать за Жанной чисто духовным, почти неуловимым образом, влюбить ее в себя; это не мешало бы ему предаваться в другом месте любви положительной и сладострастной, а такая любовь у него наверное есть. Нет, я противен себе самому. Я – презренный провинциал".