— До тех пор, — перебил его Кланрикар, — европейская война успеет разразиться десять раз.
— Это — во-первых… Но и помимо этого, они ошибаются. Ибо Германия не находится в стадии капитализма.
— Вот тут вы меня удивили! — сказал Сампэйр.
— Не находится, поскольку типический класс капиталистической системы, а именно промышленная и торговая буржуазия, еще не достиг господства. Я вам говорил уже: Германия все еще угнетена докапиталистической и феодальной системой. Я хорошо знаю положение. Я сам выходец из крупной кельнской буржуазии. Я был офицером запаса в армии кайзера. — Он прибавил, звонко рассмеявшись. — Впрочем, я выгнан с позором из армии кайзера…
— В связи с вашими убеждениями?
— Разумеется. А главное потому, что сын очень крупных кельнских буржуа, лейтенант запаса, переходя в лагерь социалистов, как ткач или сапожник, совершает самый позорный поступок, на какой только способен человек. Это такое же падение, какое описывает Достоевский в своих романах… Так вот, верьте мне, когда я говорю вам, что самый крупный кельнский буржуа, самый крупный рурский промышленник чувствует себя в душе ничтожеством перед каким-нибудь жалким померанским юнкером.
Он помолчал, оглядел присутствующих; как будто призадумался, затем сказал:
— Вот почему я повторяю то, что говорил в прошлом году на конференции. Несмотря на свои миллионы социалистов, Германия тяготеет над Европой, как вечная угроза войны и реакции.
Никто ни слова не проронил. Даже те, кого этот вывод не убедил, выслушали его молча, собираясь обдумать его на досуге или обсудить в тесном кругу.
Сампэйр, сделавшийся, пожалуй, менее уязвимым благодаря своему возрасту и привычке к людским мнениям с их крайностями и превратностями, обводил своих молодых друзей взглядом, с примесью французской иронии говорившим: «Да, да. Это очень интересно. Надо будет обсудить это подробнее. Главное, не будем падать духом».
Он обратился к гостю:
— В общем, если я вас правильно понял, вы как будто отвергаете социализм?
— Социал-демократию, да. И вообще всякую демократию в социализме. Но эта тема завлекла бы нас чересчур далеко.
— Вы огорчаете во мне старого демократа, — заключил добродушным тоном Сампэйр.
Матильда Казалис обходила теперь присутствующих с чашками кофе на подносе. На ее красивом лице застыла гримаса разочарования.
Роберт Михельс, взяв свою чашку, подошел к Луизе Арджелати:
— Вы знавали Уго Тоньети?
— Немного. Но главным образом я знаю его взгляды, брошюры.
— Не в Париже ли он теперь?
— Не знаю. Не думаю. Не в тюрьме ли он, вернее?
И Луиза Арджелати очень весело рассмеялась.
— Нет… я уверен, что еще недавно он был в Париже. Да… в одном обществе, где и мне предстоит побывать.
Затем Михельс перевел разговор на другую тему.
X
ИДЕИ ЛОЛЕРКА. МАСОНЫ
Кланрикар, Лолерк и Дарну покинули собрание одновременно с Матильдой Казалис и пошли ее провожать. Она жила очень близко от Сампэйра, на южном склоне Монмартра, на улице Аббатис.
Они направились по верхним улочкам Вышки, чистым и тихим.
— Вы страдаете, господин Кланрикар? — спросила Матильда Казалис.
— Не смейтесь надо мной.
— Я не смеюсь.
— Страдаю… это, пожалуй, громко сказано. Но от речей этого немца у меня стало тяжело на душе.
— У меня тоже. У нас всех.
— Да? Более или менее. Женщины счастливее.
— Чем же?
— Я не могу себе представить, чтобы такие вещи удручали их так же, как нас.
— Вы нас дурами считаете, господин Кланрикар?
— Нет, более опьяненными жизнью… Я говорю, главным образом, о молодых женщинах. О красивых.
Расставшись с Матильдой у ее подъезда, трое молодых людей продолжали бродить. Еще не совсем утихшее оживление на крутых улицах, доносившийся еще с бульвара Рошешуар шум веселья не привлекали их. Они предпочли шагать по улицам поперечным, совсем уснувшим и немым, где их разговору, такому же уединенному, как между стенами комнаты, ночной воздух придавал еще больше свободы.
— Вы заметили, — сказал Лолерк, — под конец я обменялся с Михельсом несколькими словами отдельно. Он меня расспрашивал о настроениях в педагогических кругах. По-видимому, и тут они чудовищно от нас отстали. Затем он спросил меня, восхищаемся ли мы в нашем кружке Жоржем Сорелем, отводим ли мы ему подобающее место, по его, Михельса, мнению, выдающееся. Сорель для него — это будущее.