Но явился он сюда, чтобы поделиться с народом, собравшимся в длинном зале школы, острой тревогой, а не спокойными надеждами. Невозмутимый круговорот года не должен учить нас ленивой безмятежности. Нет всходов без труда. Небо над головою землепашца полно угроз; даже почва, которую он разрыхляет, полна врагов.
И вот Жорес рисует эту осень 1908 года, непрерывно грохотавшую отдаленным громом войны. Несколькими широкими фразами он набрасывает исторический очерк перепутавшихся конфликтов, из которых ни один не разрешен. Показывает, что разнородное их происхождение не мешает им друг друга усложнять и обнаруживать грозное единство. По мере того как он говорит, им овладевает, как еще никогда, сознание огромных размеров и непредотвратнмости грозы. Ему хотелось бы найти интонации, способные убедить, взволновать, привести в состояние активной тревоги, трепетной бдительности каждого человека, даже враждебного его идеалу, случайно попавшего на этот митинг. Особенно же хотелось бы ему объяснить этому рабочему люду, собравшемуся чествовать своего трибуна, что в данный миг важно не увеличение ваработной платы, не сокращение рабочего дня, а важно предотвратить европейскую войну, крушение цивилизации. Вот что до ужаса очевидно. Для него это уже даже не вопрос рассуждений. Он чувствует себя вдруг во власти пророческого духа. Аргументы — это уже только своего рода маска, которою он из стыда прикрывает сверхъестественный лик пророчества. Он видит перед собою страшное будущее. Ему только остается очертить его огненными словами.
— Не забывайте, что вам нужно сделать огромное усилие, чтобы составить себе только слабое представление о предстоящих ужасах. Не думайте, что даже самое мрачное прошлое может вам дать это представление. Война, если она на беду нашу разразится, будет совершенно небывалым в мире событием по глубине и размерам катастрофы…
«И не думайте также, что она недолго продлится. Приведены будут в действие такие силы, подняты такие массы, что пройдут, быть может, годы, прежде чем утихнет буря, прежде чем иссякнет энергия у катастрофы».
Он угадывает на лицах некоторых слушателей, в некоторых глазах с жестоким напряженным блеском, в складках некоторых сжатых с горечью губ ту мысль, которую недавно высказал Гюро; он идет прямо на нее, он ее вскрывает:
— Среди вас, быть может, иные думают, что из европейской войны может возникнуть революция?
Он умолкает на миг. И затем бьет по этой мысли, которая корчит ему какую-то сатанинскую гримасу, обухом пророческого духа:
— Но из нее могут также возникнуть на долгий период кризисы контрреволюции, бешеной реакции, отчаянного национализма, удушающей диктатуры, чудовищного милитаризма; длинная цепь реакционных насилий, низменной ненависти, гнета и рабства. И мы — мы отказываемся от этой варварской азартной игры.
Но ему недостает свойственного пророкам едкого сарказма. Он не только не любит задерживаться, подобно им, на мерзости и ужасах, но страдает от собственного ясновидения. Чувствует противоречие между видениями, внушенными ему пророческим духом, и теми, что шлет ему собственное сердце, — светлыми образами, торжественными курениями, благородным фимиамом жизни. И вот он, почти невольно, покрывает мрачные видения позолотой красноречия. Ритмичной музыкой успокаивает грядущую катастрофу. А главное — отказывается верить в рок. Героически решает про себя, что «ничего не предначертано». Умоляет народ напрячь все силы для борьбы со злом. Да, главное, не складывать рук!
— Люди Европы идут и сгибаются под бременем вооруженного мира и не знают, несут ли они на плечах своих войну или труп войны… Так пусть же они двинут плечами. Пусть сбросят на землю двусмысленную ношу. Пусть объявят всем правительствам, что их воля, их желание направлены в первую очередь не на благосостояние, не на хлеб насущный, а на мир; на мир человечный и безоружный.
Между тем как его жесты и голос заклинают народ, необыкновенная, немного сумасбродная мысль пронизывает его мозг, мысль не гордая, как могло бы показаться, а внушенная только любовью и тревогой, мысль отцовская: «Только бы они меня не утратили! Только бы я был еще здесь!»