В самый мрачный момент моего второго кризиса, когда меня особенно угнетала мысль о мнимом вожделении, я, помнится, подумал, что связь с женщиной, и даже чувственные излишества, разврат с женщиной исцелили бы меня. Это было возможно; было вероятно. Ценой каких жертв, с другой стороны? Вот чего нельзя предугадать. Я выбрал другой путь, более трудный. Об этом я не жалею. Не будем говорить о заслуге. Женщины не встретилось. Нет, встретилась: Жюльета. Кто на моем месте, особенно под напором этого угнетения, испытал бы такие колебания? Правда, исцеление уже началось. Навождение было преодолено. И даже беспричинное отчаяние, порожденное им.
Нелепо то, что я девственник. Баррес где-то пишет, что мы вправе презирать только то, чем владеем. Слабость добродетельного священника, продолжающего блюсти целомудрие семинариста, — кстати, девственник ли этот аббат Мьонне, о котором мне рассказывал Жерфаньон? Интересно было бы это узнать, — словом, слабость такого священника в том, что он не может сказать: „Я отказался от ваших плотских наслаждений после того, как изведал их все“. Мыслимо решение: взять один лишь раз самую красивую женщину, какую только можно найти: самую чувственную и самую угодливую. Сойтись с нею один только раз, со всеми утонченностями, какие рисовались в мечтах. А затем — пусть к нам больше с этим не пристают! Мы знаем, что это такое… Изумительно изящное решение для такого, как я, сладострастника и мистика, который не подчиняется серому нравственному императиву, строгости трезвенников, — мне противна строгость; от одного слова „долг“ я леденею, — а ищет несколько более божественных способов существования, чем общепринятые.
Это словно глыба, загородившая путь. Ее взрывают динамитом. И тогда открывается такая прекрасная дорога! А личные привязанности, сидящая в нас потребность иметь маленькую родину в большой, а также слышать голос, отчетливо нам отвечающий; потребность в „свидетеле“ удовлетворялась бы дружбой, единственным чувством этого порядка, не принимающим нас перед лицом разума и не грозящим оторвать нас от мира. Жаль, что Жерфаньон в некоторых отношениях так далек от меня».
VIII
ПРОГУЛКА И ЗАБОТЫ ПЕСИКА МАКЭРА
У Сен-Папулей в эту среду, в начале девятого часа вечера, Макэр, воспользовавшись движением, происходившим в конце небольшого коридора, выскользнул на черную лестницу и сбежал вниз.
Перед швейцарской он чуть было не допустил промаха. Если бы он стал царапать дверь, швейцариха, открыв ее, угостила бы его куском сахара. Но он вовремя вспомнил, что когда в последний раз, несколькими днями раньше, пустил в ход этот прием и действительно получил кусок сахару, то швейцариха его после этого заставила вернуться наверх, потянув за ошейник не в меру сильно.
Поэтому он пробежал мимо и уселся перед запертыми воротами. Между ними и землей была щель шириною с лапу. Нагнув немного голову, Макэр мог с удобством обонять запахи, доносившиеся к нему снаружи сквозь этот промежуток. К несчастью, его обдавал также ток воздуха, сырого и холодного в этот декабрьский вечер.
Запахи несколько сбивали его с толку. Самым странным был тот, который источала земля. Макэру не удавалось забыть деревенскую почву и ее испарения. Они далеко не однородны в различных местах, а особенно в различные часы и дни, но в конце концов становятся настолько знакомыми, что ими не приходится интересоваться в текущей жизни. Можно, следовательно, сосредоточивать все внимание на более случайных запахах, вплетающихся в букет: на ароматах пищи и экскрементах зверей и зверьков, на следах крупных животных, а главное, на следах сук и на следах людей.
Хотя от нижнего края ворот несло краской и собачьей мочей, Макэр без труда различал странные испарения тротуара. Они приводили на память некоторые камни разогретого солнцем пригорка, где ему доводилось гоняться за ящерицами. Но у тех камней аромат был гораздо проще.
В некоторые моменты запах тротуара заглушался запахом обуви. Быстро приближался человек, и от ног его сильно ударяло в нос. Деревенские ноги часто шагают в деревянных башмаках, и тогда они пахнут человеческим потом, деревом, помятой травой и навозом. Даже обутые в кожу деревенские ноги нельзя смешать с городскими. Удивление Макэра имело источником особые качества идущей на тонкую обувь кожи и особые средства ее дубления, а также обилие и разнообразие лаков и мазей.
Благодаря такой умственной работе ожидание не истомило его. Кто-то остановился перед воротами, позвонил. Калитка открылась. Задев ногу входящего, Макэр выскочил на улицу.
Он не колеблясь повернул вправо. Цель представлялась ему живо. Чтобы найти дорогу, ему не надо было размышлять. Каждый кусок пути определялся сам собою после пройденного. Особые точки влекли за собою одна другую.
Макэр трусил рысцой, шевеля хвостом, мордой уткнувшись в землю. Но им руководило не обонянье. Он деятельно пользовался зрением и уже приучился не смущаться чередованием странно искромсанного света и обманчивой тени, сквозь которые проходишь, следуя по городскому тротуару. Но обонянье получало удовольствие от встреч, забавлялось подробностями вещей, их неожиданностями; вызывало те неисчислимые мысли, которые поддерживают настроение путника и, не давая ему забыть свой путь, вносят в него остановки и занимательные извивы.
На улице Варен он свернул вправо. Держался как можно ближе к домам; во-первых, потому, что в памяти у него всего лучше запечатлелась перспектива нижних частей стен и проверять ее можно было машинально, а во-вторых, потому, что стены с их впадинами и отверстиями, куда можно кинуться в случае опасности, производили на него впечатление всегда доступного бокового прибежища.
Уголками глаз он видел очень высоко подвешенные во мраке огни фонарей. Когда один из них к нему приближался, он подбегал к нему и обнюхивал цоколь. Уже в первые дни своей парижской жизни он заметил, что на этих чугунных цоколях сохраняются очень многочисленные следы собачьей мочи. От них исходит своего рода непреодолимый призыв. Фонарные цоколи напоминают то, чем были бы для путника придорожные столбы, покрытые росчерками, фамильярными надписями, шутливыми поощрениями, приятными непристойностями, словно все они в совокупности обращаются к нему, утешают его в одиночестве, которое становится, благодаря этому, весьма относительным и временным. У каждого из фонарей Макэр оставлял две-три капли. Многочисленность их вынуждала его к строгой бережливости.
Среди этих накладывавшихся друг на друга следов он, естественно, искал оставленных суками. Ему более или менее удавалось их различать и даже узнавать, что та или другая из сук проходит через любовный период. Но таким впечатлениям недоставало яркости. Они не овладевали психикой Макэра, не направляли его на какой-нибудь след. Это был неясный намек на любовь, а не обещание, не настойчивое приглашение. К тому же было, по-видимому, невозможно разыскать в столичном кишении эротически возбужденную суку. Любовь, уже и в деревне весьма затрудненная для собак, ощетинившаяся столькими препятствиями, становилась в Париже несбыточной мечтой. А Макэр был девственен. Половое влечение мучило его уже давно. Но два или три случая утолить его были перехвачены более взрослыми и сильными соперниками. Когда все псы в округе взволнованы, девятимесячный Макэр может ждать одних только неприятностей от своей кандидатуры. На какую же случайность пришлось бы ему рассчитывать, ожидая удачи в Париже?