Так не будем же больше думать о ней. Силы воли у нас достаточно. Можно укротить мужское влечение. Сколько есть на улице интересных вещей! У мужчин, идущих навстречу, много других забот, кроме любви. Да и не все женщины думают о ней. Как хорош зеленовато-черный цвет неба! Какой очаровательный свет таится за этой шторой в красную полосу!
Но зачем женщины красятся? Если они думают о своей домашней работе или о мелких житейских неприятностях, о мирных заботах, то зачем скользят по тебе этими опасными, блестящими взглядами, на которые инстинкт опрометчиво наталкивается, как на плавучие мины! Сложенные вечерние газеты лежат столбиками на столике киоска. Но вокруг висят на веревочках иллюстрированные журналы. Повсюду полуголые женщины; идеально округлые груди выставили свои алые соски; тонкие ноги в черных чулках образуют аллею к незримому полу. Весь киоск — словно часовенка, посвященная блуду.
Забор строительной конторы метро. Над ним упираются в зеленовато-черный мрак железные силуэты. Мрачный, упрямый труд человека, традиция землекопов и строительных рабочих. Крупный, беспокойный зверь, все время переделывающий свое логово. Но нельзя же нарочно сделать так, чтобы не видеть афиш. Еще одна голая женщина. Под предлогом прославления какого-то коньяка опять извивы, пылание розовой плоти. Снова легкая драпировка, обнажающая грудь с соском, ласкающая зад и сливающаяся с тенями на животе, словно ее назначение — направлять манию прохожего. Мерзкий город! Оставаться чистым легко, пожалуй, в деревне. Любовь растений не видна. Не так уж много животных спаривается у тебя на глазах. И там соблазнительных женщин так мало. Широкие, спокойные мысли опираются на горный горизонт, на линию лугов и полей. Милые мои мысли! Насколько вы больше гармонируете со счастьем. Насколько умеете лучше утешать человека. С вами не чувствуешь ни этого гложущего голода, ни этой, несколько сатанинской, тревоги. Волнистость позлащенной земли. Овраг между еловыми лесами тянется вверх до хаоса камней. Думаешь только о всей жизни, медленной и просветленной, как звуки органа. Вожделение не страдает лихорадкой. Когда оно в тебе зарождается, то похоже на туман над лугами; вскоре мировой ветер уносит его, оно становится неузнаваемым и только прибавляет еще один аромат к благоуханию земли.
По счастью, есть эта река, это отражение огней в воде, это спокойствие черной воды; эти памятники во мгле. Ах, тем лучше, что они во мгле. Снова были бы видны по всем углам, на решетках, в нишах лицемерно задрапированные красавицы. Здесь люди помешаны на женщинах. Сад, по которому проходишь, — это облава голых женщин. Люди эти боятся, как бы ты на миг не забыл о грудях и ягодицах, о дурманящем обаянии красиво изогнутой плоти; им приятно обожествлять эти округлости, они наделяют ими белых мраморных богинь, вознесенных над тобою, блистающих солнцем и небом. Даже ставя памятник министру, они делают ему подножие из голых женщин; и, как виноградарь на гроздьях, он пляшет в своем сюртуке на корзине ягодиц и полносочных грудей, на урожае бронзовых телес.
Опять их кафе. Опять их женщины. Эти две — в кисейных шемизетках. В своего рода сетках для поцелуев. Им не холодно, когда надо показать тело. За этой кисеей как волшебно соблазнительна кожа! Какое наваждение исходит от первой тени между грудями. Нелепо! Гнусно! Унизительно! Вынуждать тебя думать только об этом. Их музыка! Как скрипач склонился щекой на скрипку! Точно у него кружится голова. Как нагибается, сгорбив спину, пианист, и выпрямляется, и покачивается. Их музыка! Точно длинные ремешки тебя задевают, ласкают, хлещут, чтобы не дать желанию уснуть в твоих чреслах, если бы ты случайно отвел в сторону глаза, если бы ты все-таки стал думать о чем-нибудь другом. А в случае строптивости твоих чресел готовы действовать коварная томность, пошлая меланхолия мелодий.
Так пусть же они нам дадут своих женщин! Пусть разрешат указать в толпе на ту, кого ты хочешь; подойти к ней; взять ее за руку, увести. Пусть будут оправданы эти румяна, эта выставка тел. Не околевать женам от возбуждения.
Молодой самец думает о вступлении войск в завоеванный город. Изнасилование не санкционировано в приказе. Но начальство закрывает глаза на него. Он думает о народах, нравы которых допускали оргию, о приапических таинствах, о сатурналиях, о шабаше в средневековые ночи.
Севастопольский бульвар, улица Сен-Дени, короткие переулки между ними. Простоволосые женщины; высокие прически, затянутые талии, вздувающиеся юбки. На других — шляпы, вуали, иногда и зимнее пальто. Вот что тебе предлагают. Ну да, конечно. На что же ты жалуешься? Не все они безобразны. Ты ищешь добычи? Выбирай любую.
На бульваре темно со стороны неба, светло местами со стороны земли. Только местами. Прохожий плывет от одного островка света к другому. В зонах мрака медленно шевелятся проститутки. Только приближаясь немного, только замедляя шаги, ты уже притягиваешь их к себе. Так это происходило бы, если бы проводить магнитом над аквариумом с металлическими рыбами.
В переулках открываются двери полутемных лавчонок, откуда доносится запах выжатых овощей, перебродивших фруктов. Из других, что подальше, тянет запахом мяса, крови, жира, требухи. Понемногу отовсюду пованивает отбросами, сметьем, тлеющей дерюгой, плесенью в закоулках, тонкими слоями никогда не высыхающей, липнущей к полу студенистой грязи. Из глубины квартала широко несутся ароматы рынка: корзин, ящиков из-под сыра, гнилой капусты, мясных лавок в подвалах, рыбьих внутренностей на свалке.
Проститутки, смотря на Жерфаньона, зовут его движением губ. Он думает об их гниющей плоти. Ему кажется, будто они входят в состав этого сложного запаха, живут в нем, усиливают его. Он чувствует, как этот запах тянется за ними следом, до меблированных комнат, куда они ведут своих клиентов. Он уже обоняет ведро, тазик, серое вафельное полотенце, дырявое, с ржавыми пятнами. Он думает о застарелых болезнях, не унявшемся гноетечении, дремлющей заразе. И уже теряет уверенность в том, что этого достаточно для внушения ему гадливости.
Он выслушивает их приглашения; почти останавливается. Они ориентируются в его сторону, как головастики. Любовницы мусорщиков и золотарей предлагают тебе забаву на четверть часа. Будет ли когда-нибудь жажда у тебя настолько сильна, что ты зажмуришь глаза и запустишь зубы в эти подгнившие плоды?
Да, в сущности, у тебя есть вот это. Вот эти уличные фонтаны. Эта любовь, которую стоя пьешь из облупленной кружки. Не притворяйся слишком привередливым. Проходи без зубоскальства. Тем, кто зовет тебя, отвечай вежливо: «Не сегодня».
Не потому, что твое желание может стать еще острее. Но твое отвращение может ослабеть. Ты, может быть, привыкнешь к этим наглым взглядам, научишься сговариваться о цене, так чтобы желание не слышало торга. Дойдешь, пожалуй, до того, что будешь себе представлять за этим лифом грудь мраморной богини.
Больше не пахнет ничем. Остались ли позади гнилые испарения? Притупилось ли обоняние? Видны спокойные улочки, укромные, немного извилистые. Фонари, эмблемы гостиниц горят на узких, старинных фасадах. По дороге к сутолоке центра вдруг эта чаша, этот своего рода кустарник, тихий и богатый дичью, мимо которого ты прошел бы рассеянно в другой день. Но в этот вечер тебя туда ведет и направляет инстинкт. Как подвешенный на железной перекладине красный фонарь сигнализирует ремонт путей, все огни в этих переулках словно говорят: «Здесь кто-то предается любви». Все безмолвие улицы кажется безмолвием слишком сосредоточенных ласк. Если даже иногда раздается шум экипажа, то как будто для того лишь, чтобы заглушить какой-нибудь крик. Но знает ли крики продажная любовь?
— Добрый вечер, молодой человек. Вы гуляете?
Глаза улыбчивы. Голос нежен. Лицо в сумраке почти красиво. Лицо продажной женщины, почти подобное лицу желанной. Любовь за деньги, распустившаяся почти такою же улыбкой, как приносимая в дар.
Жерфаньон прислушивается к себе. Не столько к тому, что складывается в нем как решение, сколько к внутреннему звучанию решения, к знаку, которым оно отметит его участь.