Проснулся он внезапно. Мысли сразу прояснились. Никакого блуждающего недомогания в теле. Впечатление легкого кровообращения и очень слабых кишечных спазм, неизбежных у нервного человека на пороге телесной бодрости. Он выпил только немного кофе с молоком, почти без хлеба, потому что по утрам ему хотелось много есть только при грустном или угнетенном настроении. (Едой, как ударом кулака, он заглушал ропот беспокойной души и сразу задавал работу животному). Утреннее пищеварение далось ему поэтому крайне легко.
В коридорах, а затем в учебной комнате он встречался с Жерфаньоном, оптимистически настроенным и заражавшим его своею бодростью. Вообще за последние два дня или день соседство Жерфаньона влияло на него благотворно. Говорил Жерфаньон не намного больше, чем обычно, и шумным манифестациям не предавался, но от одного его присутствия Жалэз предрасполагался к благоприятному взгляду на жизнь. Правда, близились новогодние каникулы. Жерфаньон собирался провести их отчасти на родине. Но не предвкушение поездки делало его таким веселым, потому что он, по-видимому, не торопился уехать. Хотел остаться в Париже по крайней мере до воскресенья. Жалэзу, который был этим удивлен, он объяснил, что в субботу вечером, 26-го, хочет послушать Жореса на митинге. Жореса он не знал и заранее радовался случаю услышать его в первый раз. Он, может быть, и правду говорил. Но, конечно же, не всю правду.
Жалэз, в свою очередь, решил провести вечер этого дня, вечер сочельника, в «Клозри-де-Лила», где предстояло, с участием Мореаса и Поля Фора, собрание, вероятно более блестящее, чем обычно. Он не вполне был уверен, что будет там хорошо себя чувствовать и долго сидеть, оттого что, ничего еще сам не напечатав и почти ничего не написав, представлял собой совсем незаметную фигуру в этой среде и имел в ней мало знакомств. Но, по складу своего характера, он любил ясно видеть конец перспективы каждого дня. Когда ему предстояло какое-нибудь удовольствие, хотя бы посредственное, — развлечение, встреча с людьми, визит, — оно хорошо влияло на предшествующую часть дня, и воля к жизни у него повышалась. Во время скучной лекции или тоскливого чтения включенных в программу писателей он часто повторял себе: «Сегодня вечером я буду там-то, сделаю то-то». И если даже его не бог весть что ожидало, всякий раз душа его пронизывалась живительным током.
Таким образом, перспектива этого четверга, 24 декабря, казалась особенно удачной. Ведь после свидания с Жюльетой, бесспорно интересного, что бы ни случилось, этот день не мог уткнуться в пустоту, а должен был закончиться среди оживления хорошего качества.
Он сказал Жерфаньону:
— Не пойдешь ли ты со мною сегодня вечером в «Клоэри»? Там будет, вероятно, интересно. Как бы ни относиться к Мореасу, это — фигура. Не говоря о прочих. Ни даже о пошляках и кретинах. Ты знаешь пошляков академических, но еще не видал литературных, которые гораздо забавнее.
Жерфаньон сперва отказался.
— Я обедаю не в училище, а у дальних родственников.
Но друг его настаивал, и он сказал в конце концов: — Хорошо, если ты согласен меня подождать, то я, вероятно, вырвусь оттуда в одиннадцатом часу.
И они условились, что в без четверти одиннадцать Жалэз будет ждать Жерфаньона на площади Сен-Мишель. Затем им придется только пройти вверх по бульвару. В итоге все складывалось для Жалэза превосходно. Даже его возвращение из «Клозри», в ночь под Рождество, будет ограждено от неожиданных выходок одинокой мысли. Дружеская болтовня закончится только на пороге сна. Жерфаньон еще сказал:
— За это ты должен пойти со мною на митинг в субботу вечером.
— Отчего же не пойти? Я слышал Жореса только раз, и то случайно, несколько минут. С удовольствием пойду.
Жалэз пешком дошел из училища до «скверика с развалиной». Он говорил себе полные бодрости речи: «Нельзя дольше жить, если нарочно все усложнять. Не надо слишком обдумывать свои поступки. Ни слишком утончать свои чувства. В том приключении отчего я страдал? А главное, отчего заставлял ее страдать? Из-за моих бесконечных колебаний; из-за чрезмерного обдумывания. Положение было совсем простое; простейшее из всех человеческих положений. И оно требовало старого, как мир, решения. Мы были молоды; мы любили друг друга. Значит, нам нужно было отдаться любви. В полном смысле слова; значит, включая физиологию. Я был чудаком. В этих вещах желание быть умнее природы — нелепый педантизм. „Кто хочет быть ангелом, становится зверем“. Это, в сущности, одно из сильнейших изречений,[4] когда-либо сказанных. И я остался в дураках. Сделал себя очень несчастным, в пользу кого и чего? Жюльета с радостью отдалась бы мне. Не следует воображать себе, будто молодые девушки по природе чисты и будто считают жертвою акт, для которого они чувствуют себя созданными. Жюльета знала отлично, что я жениться не хочу. Не было бы, следовательно, ни малейшего злоупотребления доверием. Девичья честь! Нельзя же смешивать жизнь с общественными условностями. И не надо лицемерить. Не „честь“ ее меня останавливала, а нечто, по счастью, более высокое; и более вечное. Глупо совать возвышенное в такие вещи, где ему нечего делать. Нужно согласиться на то, чтобы по жизни твоей пробегали последствия простодушных и ни на что не притязающих поступков. Я был по-своему очень сентиментален. И еще продолжаю слишком сентиментальничать. Эра сентиментализма кончилась. Новый век не сентиментален. Но это не препятствует существованию более высоких форм экзальтации; наоборот. Мне приходится обороняться от нежности, от чар. Мне надо стать жестче. Нахлынувшие на меня воспоминания об Элен Сижо… какой сентиментальной оргии я предался в связи с ними! Слушая меня, Жерфаньон улыбался. Я завидую его моральному здоровью. Он бы не наивничал с Жюльетой. Со мною он не откровенничает. Но я уверен, что со времени приезда в Париж у него было уже несколько похождений и что метафизика его не смущала. Он был гораздо слабее меня отравлен религиозным ядом… И теперь, будь он на моем месте?… О, он бы не медлил. А главное, все были бы в восторге. Ну, разумеется. Поцелуи в губы никогда никого не удовлетворяли. Мне, прошедшему через столько испытаний духовного порядка, нужно было бы проделать курс лечения цинизмом».
Маленький темный призрак на фоне зимней зелени — таково было его первое впечатление. Он рассчитал время так, чтобы прийти за несколько минут до срока. Но она первая явилась на свидание, как и много раз в прошлом.
Немного озадаченный строгостью ее туалета, который показался ему, впрочем, красивым по общей линии, он сразу же стал искать лица, глаз. Это было то же лицо, красивое и нежное, те же черные глаза; но все это проникнуто было такой глубокой печалью, что улыбка, проглянувшая в ее чертах, словно из бездны появилась и не рассеяла этой печали; наоборот, сделала ее патетически явной. Он смог только сказать: «Здравствуй, Жюльета» и нежно сжать ее руку в своих руках. Поцеловать ее не решился. Она смотрела на него без упрека, но с каким-то бездонным удивлением. Ответила:
— Здравствуй, Пьер.
И сжала губы, словно услышать опять это имя, ее голосом произнесенное, было для нее слишком сильным переживанием.