Выбрать главу

И еще одна.

Я никогда не могу удержаться от того, чтобы не взглянуть, если и не вполне доброжелательно, то, по крайней мере, с любопытством, на толпу изгоев, что теснятся возле ограды парка, где идет концерт. Оркестр разливает в ночи праздничные, ликующие, сладострастные мелодии. Сверкая, расстилаются длинные шлейфы; взгляды скрещиваются; праздные гуляки, уставшие от ничегонеделания, вяло переваливаясь, направляются с безразличным видом за своей порцией музыки. Здесь нет ничего, кроме богатства, кроме счастья; ничего, что бы не дышало и не внушало беззаботности и удовольствия свободной жизни; ничего, исключая вид этого сброда, что напирает снаружи на ограду, чтобы бесплатно уловить доносимые ветром обрывки мелодий и заглянуть внутрь, в сверкающее пекло.

Всегда интересно увидеть, как отражается радость богача в самой глубине глаз бедняка. Но в тот день, среди людей, одетых в рабочие блузы и ситцевые платья, я заметил существо, благородный вид которого представлял разительный контраст со всей окружающей заурядностью.

Это была женщина, высокая, величественная, и во всем ее облике светилось такое благородство, которого мне не доводилось видеть даже на портретах аристократических красавиц прошлого. Все ее существо словно источало аромат неприступной добродетели. Ее лицо, печальное и исхудалое, сочеталось в совершенной гармонии с глубоким трауром, в который она была облачена. Вместе с толпой простонародья, в которой она оказалась и которой не замечала, она смотрела на сверкающий мир глубоким взглядом и слушала музыку, тихонько покачивая головой.

Странное зрелище! Несомненно, сказал я себе, такая бедность не может быть вызвана гнусной скаредностью; столь благородное лицо убеждает меня в этом. Почему же тогда она добровольно смешалась с толпой, от которой так заметно отличается?

Но, увлеченный за нею любопытством, я, кажется, угадал причину. Женщина держала за руку ребенка, также одетого в черное; те небольшие деньги, которые требовалось заплатить за вход, ушли, очевидно, на какую-то необходимую вещь для маленького существа, или, точнее на какую-нибудь прихоть, на игрушку.

И она будет возвращаться домой пешком, в размышлениях и мечтах, одна, всегда одна; потому что ребенок непоседлив, эгоистичен, капризен и нетерпелив; и он не может даже, как настоящее животное, как кошка или собака, стать поверенным наших одиноких горестей.

XIV. Старый паяц

Повсюду расстилался, растекался, развлекался праздничный люд. Был один из тех дней, на которые загодя рассчитывают акробаты, фокусники, хозяева зверинцев и бродячие торговцы, надеясь вознаградить себя за трудные времена.

В такие дни мне кажется, что люди забывают все — и горести и труд; они как будто снова становятся детьми. Для младших это свободный день, когда школьный ужас позабыт на двадцать четыре часа; для старших — перемирие, заключенное со злыми силами, что правят в этой жизни, краткая передышка среди постоянных усилий и борьбы.

Даже светскому человеку или тому, кто занят духовной деятельностью, нелегко избежать воздействия этого народного ликования. Сами не желая того, они впитывают свою долю беззаботности. Что до меня, я никогда не упускаю случая, как истый парижанин, пройти вдоль вереницы балаганов, что красуются во всем блеске в эти праздничные дни.

Воистину не жалея сил, они соревновались между собой: визг, вой и рев стояли кругом. Здесь смешались крики, разноголосица труб, взрывы хлопушек. Паяцы и клоуны гримасничали, искривляя свои смуглые лица, выдубленные ветром, дождем и солнцем; с наглой самоуверенностью комедиантов они бросали в толпу остроты и шутки, увесистые и неуклюжие, словно у персонажей Мольера. Геркулесы, гордые своими непомерными мускулами, низколобые, с черепами, как у орангутангов, величественно расхаживали в своих трико, выстиранных накануне ради такого случая. Танцовщицы, прекрасные, словно феи или принцессы, прыгали и скакали под ярким огнем фонарей, что золотил их юбки, расшитые блестками.

Казалось, все вокруг пропитано светом, пылью, криками, радостью и суматохой; одни отдавали деньги, другие получали, и те и другие одинаково счастливые. Дети повисали на юбках матерей, чтобы выпросить себе какой-нибудь леденец, или взбирались на плечи отцов, чтобы получше увидеть фокусника, ослепительного, как бог. И повсюду распространялся, заглушая все остальные ароматы, запах жаркого, который был фимиамом этого празднества.

А в конце, в самом конце длинного ряда балаганов, я увидел, словно бы добровольно изгнавшего себя из всего этого великолепия, нищего акробата, — сгорбленного, бессильного, дряхлого, настоящую человеческую развалину, — который прислонился к одному из столбов своей лачуги, лачуги еще более жалкой, чем хижины самых отсталых дикарей; свечи по обеим сторонам, оплывшие и чадящие, слишком хорошо освещали ее убожество.

Повсюду — веселье, нажива, разгул; повсюду — уверенность в куске хлеба на завтрашний день; повсюду — бурное кипение жизни. Здесь — абсолютная нищета, наряженная, словно в довершение ужаса, в шутовские лохмотья; и такой контраст в гораздо большей мере был сотворен нуждой, нежели искусством. Он не смеялся, этот несчастный! Он не плакал, он не танцевал, не кричал, не жестикулировал; он не пел никаких песенок, ни веселых, ни печальных; он ни о чем не просил. Он был нем и недвижим. Он от всего отрекся, он капитулировал. Участь его была решена.

Но каким глубоким, незабываемым взглядом он обводил толпу и огни, двигавшиеся сплошным потоком, останавливаясь в нескольких шагах от его отталкивающей нищеты! Я почувствовал, как мое горло сжимает судорога, и мне показалось, что глаза мои застилаются теми непокорными слезами, которые все не хотят пролиться.

Что было делать? Что спрашивать с этого несчастного, какие фокусы, какие чудеса он мог бы показать в этой смрадной темноте, позади своей изодранной занавески? По правде говоря, я не осмелился; и пусть даже причина моего смущения покажется вам смехотворной, но я боялся оскорбить его. Наконец я разрешил себе, пройдя мимо, положить немного денег на подмостки, надеясь, что он обнаружит мое намерение только после того, как отхлынувший поток людей, привлеченных еще каким-нибудь несчастьем, увлечет меня подальше от него.

На пути домой, терзаемый все тем же видением, я пытался постичь свою внезапную скорбь, и я сказал себе: ты только что видел образ старого писателя, пережившего свое поколение, которое он прежде столь искусно развлекал; старого поэта, без друзей, без семьи и детей, раздавленного нищетой и всеобщей неблагодарностью, в чей балаган никто из этого забывчивого света уже не хочет больше заходить!

XV. Пирожок

Я путешествовал. Пейзаж, в центре которого я находился, поражал своим величием и благородством. Что-то из него, без сомнения, передалось и моей душе. Мои мысли парили с легкостью воздушных потоков; все заурядные страсти, подобные ненависти и мирской любви, казались мне сейчас столь же далекими, как и те тучи, что проплывали в глубоких безднах под моими ногами; моя душа представлялась мне необъятной и светлой, подобно куполу небес вокруг меня; земные воспоминания проникали в мое сердце ослабленными и приглушенными, словно звон колокольчиков невидимых отсюда стад, что паслись далеко-далеко на склоне горы. На поверхность маленького неподвижного озера, почти черного из-за невероятной глубины, иногда набегала тень облака, словно отражение плаща какого-то воздушного великана, пролетающего по небу. И я помню, что это необычное и торжественное ощущение, вызванное величественным, но совершенно безмолвным движением, наполнило меня радостью, к которой примешивался страх. Одним словом, я чувствовал себя, благодаря этой воодушевляющей красоте, что меня окружала, в абсолютном мире с самим собой и со всею вселенной; думаю даже, что в своем несокрушимом блаженстве, полностью позабыв все земное зло, я был близок к тому, чтобы находить уже не столь смешными те газеты, что утверждают, будто бы человек рожден добродетельным; — но вот неисправимая материя возобновила свои требования, и я подумал, что нужно избавиться от усталости и голода, вызванных столь долгим восхождением. Я достал из кармана большой кусок хлеба, кожаную флягу и пузырек особого эликсира, который в те времена аптекари продавали туристам, чтобы подмешивать его на всякий случай к воде из растопленного снега.