Выбрать главу

и на дорогах скитаний, и на чужих войнах, и в белых рощицах. Губы его шеп-тали: - Господи, выжги траву, которой поросли могилы, оставленные сыновьями и дочерями! Господи, собери по осколочку, по пылинке расколотые надгробия и могильные камни и спаяй их своей любовью и милостью! Господи, верни каждому убитому и мертвому имя, чтобы ищущие могли их найти и оплакать! Бенцион Зайдис играл с ними в бесконечные, жуткие прятки, как будто противился тому, чтобы о нем пекся чужой человек. У него, у Бенциона Зайдиса, два сына. Пусть забудут на время про ставки на бирже и приедут. Их не убудет - меньше проиграют. И сразу, без всякой посторонней помощи, разыщут отцовскую могилу: ведь сами рыли, сами закапывали. Пусть постоят под соснами, пусть для вида утрут платочком глаза. Ицхак и Гирш Оленев-Померанц, выбившись из сил, прекратили свои поиски. Может, Бенцион Зайдис бежал с кладбища, подумал Малкин. Может, вслед за исходом живых начался исход покойников. Ицхак смотрел на Гирша Оленева-Померанца, и жалость затупевшей иголкой царапала душу. Еще минуту тому назад флейтист носился по кладбищу с проворностью белки. Он будет носиться, пока сам не упадет меж кладбищенских рядов, которые, словно рельсы, убегали во все стороны света. - До вильнюсского поезда полтора часа,- сказала Эстер.- Если мы хотим сегодня уехать, нам надо поторопиться. Дождь увядал. Капли его никли на глазах. - Ничего не поделаешь, придется заночевать,- вздохнул Ицхак.- Мы не можем отсюда уехать, не побывав на кладбище и в белой рощице. До кладбища они добрались быстро. Когда они подошли к нему вплотную, из дома хевры-кадиши - погребальной братии - вышла сухопарая старуха в отребье. - Как я рада, как я рада,- запричитала она,- милости просим. Голос у нее был на удивление чистый и звонкий. Говорила она нараспев, как будто выводила затверженный с детства псалом. Ицхак никак не мог взять в толк, как она попала на еврейское кладбище, как стала владелицей скособочившегося домишки. Старуха, как бы угадав его мысли, поспешила ему на помощь: - За сторожа я тут, за сторожа. Весной траву кошу, зимой снег разгребаю. В прошлом году его было столько... Проваливаешься, как в трясину... Да зимой сюда никого и не заманишь. Речь ее была неторопливая, обстоятельная, каждое слово она процеживала сквозь зубы, как молоко сквозь ситечко. Эстер всем своим видом показывала Ицхаку: кончай! Мол, поднимемся на пригорок, глянем на этот ужас, на этот конец света и пойдем к другому ужасу, еще более страшному. Но Ицхак не спешил. - Когда вас не было,- продолжала старуха,- сюда только мой зять Антанас приезжал.- Она помолчала и добавила: - Нашел меня и спросил: "Чего вы, мать, заплаканная?" А я ему: "Какое же кладбище без слез?" Антанас даже разозлился: "Ну уж по ним плакать не стоит". А я думаю, по всем плакать надо. Ицхак и Эстер переглянулись. - Я на могилы каждый день приходила... Ну на те, что уцелели. Васильки клала, ромашки. Их тут видимо-невидимо. С пригорка, оттуда, где угадывалось кладбище, спустилась замурзанная коза. Рожки у нее торчали, как две незажженные поминальные свечи. Она подошла к старухе, уткнулась белой мордочкой в ее подол и тихо замекала. Услышав ее мекание, за домом, в сарае-развалюхе, победно закукарекал петух. Чем громче он кукарекал, тем больше хмурилась Эстер. - Пойдем,- тронула она за рукав мужа. - Дай послушать,- сказал он.- Четыре года не слышал, как коза мекает, как петух заливается. Господи, какая благодать! Сказал и осекся: какая уж тут благодать!.. Всю дорогу до самого кладбища все молчали. Но того, что они так жаждали увидеть, не было и в помине. Перед ними простиралась обыкновенная, кое-где обезображенная обломками поляна. Уцелел только с десяток памятников. Казалось, дьявольский косарь прошелся по всему кладбищу и выкосил почти все надгробия. Жалкие их остатки валялись в траве только потому, что не годились ни для строительства, ни для мощения улиц. Ицхак и Эстер бродили по выкошенному кладбищу и пытались из расколотых, рассеченных предложений сложить имя, дату рождения или смерти. - Мордехаем звали мельника Гольдштейна,- сказал Ицхак.- А Файвушем жестянщика Кагана. Над поляной, над старухой в платке, повязанном тюрбаном, над ними в синем вымытом дождем небе вдруг распростерлась огромная тень мельничных крыл, потом донесся мерный гул жерновов, потом из раскрытых дверей вырвалось облако белой мучной пыли; ветер подхватил его и закружил. - Элханон Силькинер,- после паузы произнесла Эстер.- Свадебный музыкант. Помнишь, он и на нашей свадьбе играл? Старуха кивала головой; курительная трубка покачивалась во рту, покачивались сосны, покачивалась земля, только звук скрипки свадебного музыканта Силькинера не давал ей разверзнуться; он соединял все, на нем, на этом звуке, пронзительно тонком, казалось, держались еще эти обезличенные камни, эта земля, этот разломанный, как надгробия, мир. - Антанас, зять мой, говорил: "Придут евреи и придушат тебя. Уж лучше в хлеву на хуторе, чем на их кладбище..." Неправду говорил. Три года живу, а пока, слава Иисусу, не придушили... Ваши меня не трогают. Приходят и только спрашивают... - Наши? - вдруг оживился Ицхак. - Прошлой ночью один такой приходил... Может, слышали - Вайман? У костела аптеку держал. - Как же он мог к тебе прийти? - удивилась Эстер.- Ведь его еще до войны зарыли. - А ко мне живые не приходят, только мертвые. В сны приходят. Что случилось, Мария, спросил у меня господин Вайман. Почем