Выбрать главу

Он ждал от Малкина ответа, но Малкин сидел, сжав губы, и смотрел куда-то поверх кучерявой головы музейщика. Ицхак не хотел, чтобы его сумбурную, ничем, кроме невзгод и несчастий, не изобиловавшую жизнь записывали на пленку. На нее можно наговорить все, и все можно стереть, как будто ничего не было. Ицхак не верил ни в пользу, ни в необходимость каких-либо свидетельств в мире, где свидетельства можно купить и продать, как телков на скотском базаре. Валерий Эйдлин пребывал в состоянии какого-то странного возбуждения. Какая обида! Музей как раз на прошлой неделе получил в дар из Швеции новую записывающую аппаратуру, а из Франции обещали видеокамеру - вся Европа печется о литваках, об их письменном и устном наследии. Грешно, чтобы такие старики безмолвными уходили в безмолвие. - А вы сами-то где обитаете? - вдруг спросил Ицхак. - Семья моя живет на курорте... В Бирштонасе,- усмехнулся Эйдлин.- А в Вильнюсе у меня в музее угол - диванчик, стол, кофеварка... - М-да,- неопределенно протянул Малкин.- Неплохо, неплохо. Ночевать в музее можно, а жить, наверное, нельзя. Что это за еврейская жизнь без евреев, с одними записями на пленках и фотографиями на стенах? - Есть еще, слава Богу, и живые евреи,- обронил музейщик. - Мы полуживые,- сказал старик.- Отсюда, из парка евреев, нам только прямо на кладбище. - Парк евреев? - Брови у Эйдлина подскочили вверх.- Минуточку, минуточку, я запишу. Повторите, пожалуйста. Старик метнул на Эйдлина недовольный взгляд: он что для него - заводная кукла? - Хватит! - отрезал Ицхак.- Не делайте из меня попугая. Валерий Эйдлин взял диктофон, сунул его в сумку, поблагодарил Малкина и медленно зашагал к Кафедральной площади, на которой молодые и упорные литовцы сколачивали огромный помост. Вокруг будущей трибуны сновали радио- и телерепортеры с микрофонами и записывали дыхание грядущей свободы. С площади доносился стук топоров; из репродукторов прорывались чьи-то голоса и музыка; сквозь треск просачивалась торжественность еще недавно запрещенного литовского гимна: "О, Литва, отчизна наша, Ты страна героев. В славном прошлом черпай силы, Их еще утроив". Стук топоров, такой же торжествующий, как гимн, и мажорность гимна, такого же неумолимого, как топор, отвлекали Ицхака от печальных раздумий: о болезни Моше Гершензона, об исчезновении пани Зофьи, о возможном отъезде Натана Гутионтова, о пальмах на берегу Красного моря, которые могут отнять у него Гирша Оленева-Померанца. Господи, Господи, неужели он останется один? Не может же Бернардинский сад быть парком одного еврея! Не успел за липами скрыться музейщик Эйдлин, как на песчаной дорожке Бернардинского сада появился Гирш Оленев-Померанц. Ицхак еще издали определил: флейтист навеселе. Он шел, сняв свой огромный берет, вразвалочку, как будто под ним была корабельная палуба. Он был непривычно зол и раздражителен. Ицхак сразу смекнул: не на толпу гневается - что ему митингующие? Пусть на здоровье честят большевичков, он сам их терпеть не может. - Ты что, получил отказ? - спросил Малкин, когда тот уселся рядом. - Ни хрена не получил. Сейчас у них не то в голове. Пока Горбач их не отпустит на волю, они ни о чем другом и думать не будут. А ведь я две реко... реко... - Рекомендации,- пришел ему на помощь Ицхак. - ...послал. Одну - от профессора Гадейкиса из консерватории, другую- от адвоката Рачкаускаса. Оба в один голос просят: "Разрешите похоронить гражданина..." - Но ты же жив,- перебил его Ицхак,- ты еще не умер. - Гм, когда я умру, будет поздно. Живому справедливости не добиться, а мертвому тем паче. Странное дело, но вино или водка выпрямляли речь Гирша Оленева-Померанца. Подвыпив, он всегда говорил складно, слова выскакивали изо рта, как горошины из стручка. - Адвокат Рачкаускас говорит, что мою бумагу перешлют в Еврейскую общину. Малкин вдруг поймал себя на мысли, что, будь он на месте Гирша Оленева-Померанца, он вел бы себя так же и требовал бы того же. Если бы не Эстер, и он посчитал бы за счастье лежать вместе с братьями Айзиком и Гилелем в березовой рощице. - Как евреи, мол, решат, так и будет. Решат они тебе! У них дождешьсяпальцем не пошевелят. Еще и обвинят, как Гершензон: дескать, пьяница, сумасшедший. - Оставь Моше в покое. - Чего это ты так его защищаешь? - напустился на Малкина флейтист. - Плохи его дела. Ицхак вдруг вспомнил, как умирала Эстер. Она лежала в той же онкологической больнице, что и Моше Гершензон, в углу огромной палаты, отгороженная от всех ширмой, без сознания, как бы смирившись со своей участью. Иногда она приходила в себя, открывала глаза и что-то бессвязно бормотала. Малкин не мог понять ни одного слова, но чего-то ждал, сам не знал чего - может, прощального взгляда, может, взмаха руки, может, слезы. Но Эстер лежала неподвижно и только перед самой смертью вдруг сняла обручальное кольцо и протянула его Ицхаку. Сняла не сразу - она стаскивала его мучительно долго, почти ломая палец, пока не отомкнула цепь, которой была счастливо скована столько лет. Не договариваясь, Малкин и Гирш Оленев-Померанц думали об одном и том же: чей сейчас черед? Грамотея Моше Гершензона? А потом? Всю жизнь они стояли в очереди. Очередь была их отечеством: очередь за хлебом, очередь к врачу, очередь за квартирой, очередь, чтобы пожениться, очередь, чтобы умереть. Кто стоял в ней, тот был еще жив. Страшно вымолвить, но смерть придавала жизни какой-то смысл. У самой же жизни его не было, хотя им казалось, что они, пусть и на короткое время, до очередного разочарования, его нашли. - Пойдем дерябнем,- не отступал Гирш Оленев-Померанц. - Нехорошо загодя устраивать поминки. - Ты знаешь, Ицхак, иногда так хочется дать тебе в морду. - Так дай. - А иногда, Ицхак, хочется получить от тебя в морду... Видит Бог, когда-то Ицхак Малкин мог и в морду дать, и выпить как следует. Поводов было предостаточно. Но он считал, что еврей ни кулаками, ни водкой ничего не добьется. - Придется одному,- грустно промолвил Гирш Оленев-Померанц и поплелся в ту сторону, где воздвигали трибуну и откуда веяло решимостью и ненавистью. И близкой победой. Ицхак остался один. Прислушиваясь к гулу загорающегося, как костер, митинга, он перебирал в памяти все, что связывало его с Моше Гершензоном. Малкин сшил ему первый костюм, когда еще была жива Эстер. Моше Гершензон принес ему домой отрез дорогой а