Неустроев подал ему руку. Иван пожал ее, а ребята захлопали в ладоши.
— Костька — он дипломатчик, — сказал Вандервельде, — его следует трясануть.
Стали качать Неустроева вместе с кроватью. А Иван полез под одеяло, раздумывая о жене и о людях, которым язык заменяет сноровку рук.
Глава VI
ЖИТЬЕ ГРИШКИ МОЗГУНА
Когда электричество погасили и нещадный храп раздался в разных углах, Мозгун все сидел подле печки и подбрасывал в огонь щепу. Отсветы падали на мокрые окна и сырые стены барака, на исшарканный, грязный пол, на сидящую фигуру Костьки, Мозгун думал. О чем? Неустроев слез с кровати, молча подошел прикуривать.
— Меня эти слова про дурачков очень смутили, — сказал Мозгун.
— Жизнь всему учит, — ответил Неустроев шепотом. — Может быть, придет время, и узнаешь, чему она научила меня. Мы мужаем теперь не по дням, а по часам. Прошел я воды и медные трубы, разве только черту в зубы не попадал.
— А я попадал, — ответил Мозгун горячо. — Но вот вижу, есть в тебе что-то такое, чем ты выше меня.
— Житейская ориентация, — ответил Неустроев. — Эту проблему об Иванушке-дурачке я, можно сказать, выстрадал.
— Мне хочется про свое прошлое тебе сказать, — перебил Мозгун приятеля, — чтобы ты судил, как легко Переходниковым теперь на стезю выбиться. Мне было труднее.
Неустроев приблизился к нему охотно.
— Отец мой, — начал Мозгун, — сормович, а кто был дед — не знаю, только одно скажу, что все мое малолетство прошло близ завода, на улице Вариха или, как называли попросту, — Варя. Про Вариху родную мою скажу, отчего названье свое получила. На пригорке за заводом воткнут был домишко тесовый, и жила в нем на отшибе перец-баба. Выла очень даже знаменита. Всякий час дня и ночи водилось у ней царское вино. Она отпускала его и стаканчиками и стопками, даже на семитку и на пятак. Ее звали Варя, оттого и поселок прозванье получил. Домики рабочих, большей частью двухоконные, лепились в отдаленье как попало. У нас хата была на одно окно. Ютился тут такой люд: клепальщики, сверловщики, котельщики. Отец мой был известный «глухарь». А что такое глухарь того времени — позволь рассказать. Плата — шесть гривен в день, а работа — двенадцать часов, да какая работа! Тогда я плохо, конечно, разбирался в горестях профессии, — мне всего десять лет минуло в памятный тот день революции, когда я потерял отца, — но все-таки помню, как ходил встречать отца, когда он возвращался с работы, помню рабочих, идущих с завода. С желтыми лицами, с впалой грудью, с длинными руками цвета железа.
В котельном, где работал мой отец, не было ни чада, ни дыма. Зато в нем все время стоял беспрестанный ужасающий треск и грохот. Вот картина: несколько десятков кузнецов без перерыва колотят пудовыми молотками в железные стены котлов. А эти гудят, как свора колоколов. Между котлами постоянно бегают другие кузнецы с раскаленными гайками и заклепками, третьи с грохотом передвигают с места на моего железные плиты, четвертые сколачивают их в трубы и цилиндры, — одним словом, кутерьма невообразимая и гром сокрушающий. Ты будешь поражен этим, но твое изумление перейдет границу мыслимого, когда ты заметишь, что из самых котлов выглядывают живые люди. Это есть глухари — последний сорт заводских рабочих, как считалось тогда, обреченный на самый тяжкий труд, плохо притом оплачиваемый. В котлах глухари являются подпорками, то есть их грешные тела выполняют функции подпорки изнутри котла, по которым кузнецы из всех сил бьют снаружи молотом.
Так-то работал мой отец. Его грудь, как видишь, должна была иметь стойкость железа, потому что ей предназначалось вынести все те удары, которые сыпались на заклепку, мало того — вынести и не дрогнуть. Десятилетним мальчиком я прибегал на завод, принося отцу пищу — ломоть черного хлеба и полбутылки молоха — и наблюдал его работу с замиранием сердца.
От меня не ускользал вид его страдальческого лица, и мне становилось страшно. Я уж тогда понимал это. Всею грудью наваливался отец на свои руки, которые судорожно сжимали рукоятку. Глаза его в такое время вылезали из орбит, все мускулы тела неимоверно напрягались. Капли пота падали со лба на железо котла, волосы лезли на глаза. При каждом ударе по котлу он конвульсивно вздрагивал и силился упираться ногами во что-нибудь, а ноги скользили по гладкому и вогнутому дну котла — попробуй тут упрись. Ради относительного удобства, я видел, ему приходилось подчас принимать такие неестественные позы, какие, не видавши, трудно и представить себе. То он скорчится в три погибели, то свернется в кольцо на самом дне котла, то вытянется по его диагонали, в зависимости от того, в каком месте котла клепали: вверху, в середине или внизу, около дна. Но как ни старается он удержаться, теряет равновесие все-таки. Сильным ударом собьют его с ног, заклепка выскакивает, а за такую оплошность на работника налагается штраф. Хорошо, если он успеет тотчас вставить ее на прежнее место. Но если заклепка успела охладеть и более не годится для дела, с отца тянут тогда двойной штраф, из-за которого несколько суток доводится работать даром. Вот оттого глухарь и не жалел последних сил. Эта боязнь штрафа была вечной погонялкой глухаря.
Когда отец кончал работу, он шел не домой, а к Варе, шел хмурый, пошатывающийся, а домой являлся только спать. Молчаливо валился на постель подле матери, которая только вздыхала и крестилась.
Нас было двое у них: я и сестренка. Конечно, матери и отцу воспитывать нас было некогда. Мать хлопотала по дому, выбиваясь из сил, чтобы на полтора десятка рублей, которые оставались от отцовской получки (остальное шло к Варе), одеть нас и накормить, да еще виду не показать соседкам, что нам плохо. Помню, когда приходила к нам важная гостья — жена подрядчика Выручкина (она матери носила разные обноски из милости), чтобы не показывать нас грязными, мать сажала нас под стол и прикрывала клеенкой с боков: «Сидите тут; да не возитесь, пока гостья не ушла». Мы бегали на берег Волги, по цехам завода, по оврагам за Варихой, где валялись старые железные опилки, воровали огурцы и всякую снедь у домохозяек, из самодельных самострелов били из озорства кур и домашних уток. Пятилетняя сестра всегда катилась за мной. Мой отец не читал газет, отсталый был, но калякать любил, и по глухоте своей имел привычку кричать громко. Он прочитал одну беллетристическую книгу за всю жизнь, — это «Петербургские трущобы» Крестовского — и всех писателей считал вралями. Подвыпив, говорил: «Нет уж, никто такую штуку не сочинит. Ни у одного писателя пороху не хватит». Все-таки, кажется мне, он знаком был с подпольными брошюрами. Однажды отец вернулся с приятелями от Вари, как и всегда, выпивши. Был вечер летний, темный. Отец занавесил окна и посадил меня на полати с сестренкой, чтобы я ничего не видел и не слышал. Он загородил нас от света тряпьем, какое дома было. Но меня разбирало любопытство, что делает отец с приятелями. Они держали в руках что-то завернутое в бумагу и говорили про царя, которого столкнули, про войну, которая не нужна, про Михеича, про то, что рабочим не нужны эти новые кандидаты в правители. Я понял, что виноват в чем-то Михеич и что его надо «убрать»: он «наводит на след», составляет списки, у него собираются «гости». Михеич был подрядчик, очень известный на Варихе. Он работал со своей наемной силой по доставке дров для завода и лесных материалов для вспомогательных цехов. Я помню его: это был средних лет человек, очень упитанный, всегда одевался просто, по-деревенски, сапоги его были подкованы и стучали по мостовой. Дом его стоял поодаль ото всех, окруженный со всех сторон огородом, в котором были посажены картофель и помидоры. Откуда и когда прибыл Михеич на завод, никто не знал, зато на Варихе он был известен. С рабочими он не дружился, но всех знал хорошо. К нему часто ходили занимать деньги, и он охотно давал; а долги брал натурой — отработкой на его лошадях в воскресные дни. У него был сын Костька, моих лет; он со мной дружил, хотя отец ему запрещал. Костьке некуда было деваться, и мы сходились с ним на берегу Волги у лозняка, на лесных полянах, он участвовал со мной в набегах на соседские огороды.