Мозгун не знал, чтобы еще сказать. Женщина с круглыми, полными плечами, румяноликая, бесстыдно сидела перед ним и разговаривала, точно семечки грызла, вольготно и вовсе не по-деловому.
— Уж сколько сукиных сынов из вашего брата на свете, партейных и всяких, батюшки светы, — продолжала она, — распознала я за эту короткую жисть на заводе. — Она усмехнулась смачно и добрее прибавила: — Садись. А ты? Тоже бригадой управляешь; в газетах про тебя трубят, а с бабой — разиня. Вот такой же был мой супруг. А тебе про него вот сказ какой: ни при чем он тут. И даже тс денежки, которые я с ним нажила, все профинтила со своими ухарцами. Плакало мое добренькое.
Она размашисто забросила за плечи распущенные волосы и указала ему место рядом. Тут он присел и, пытаясь придать сухость словам, сказал:
— Меня другое трогает. Я в Переходникове не сомневаюсь, может быть.
— Вот про «другое» я тебе ничего не скажу, — прервала она вдруг, — «другое» под девятью замками заперто. — Но вдруг вспыхнула. — А чего мне таить? Ты думаешь, меня засудят? Нет.
Я неграмотная и бедняцких родов. Пущай в ответе останется тот, кто к дурному меня приохотил. Может, я не понимала, что делала. Ага! Я малосознательная и в сиротстве век жила.
Злой смешок рассыпала женщина, лицо ее пуще розовело.
— Опять не то, — сказал Мозгун, волнуясь, в глазах ее ища разгадки своих дум. — Мне узнать надо для успокоения себя, вот как. Вы как-то мельком обмолвились на суде, что сиротой остались, а отец охранкой загублен. Меня это в темя ударило. Черт знает чего на свете не случается. Где же ваш отец работал, в каком цеху? Скажите же толком.
— Ой, много воды сплыло, ничего не помню. Что тебя это насчет моих родных пристигло? Буржуазную сословию ищешь?
— Отец твой котельщиком был, — сказал Мозгун, сердись, — и был арестован за бросание бомбы в жандарма. Тогда глухарей арестовали на Сормове уйму. Ты должна бы знать это, если родовой революционностью кичишься. Должна бы. А брат твой в беспризорные ведь ушел.
— Ой, батюшки, правда все, истина, — всплеснула она руками, и вдруг лицо ее преобразилось, стало серьезным.
Она рывком накинула кофту на плечи, стыдливо укутываясь ею.
— Скажи, скажи, отколь тебе все ведомо?
— А мать твоя подохла вскоре с голоду, и домик ваш на Варихе в раззор пошел, — накаляясь жаром досады, продолжал он, — а Анфиска в чужие люди пошла, а Гришка, брат, — к карманщикам. Мальчик стал ежик — за голенищем ножик. Расползлась, растерялась на нет рабочая семья.
Повернувшись на топчане, Анфиса отшатнулась от Гришки в угол, лампа мигнула при этом.
— А ты кто же будешь, дьявол? — прошептала она.
— Выходит, брат, — ответил Григорий так же тихо, глядя поверх мигающей лампы.
Вдруг Анфиса спрыгнула с топчана, произнесла утвердительно:
— Перестань молоть! Отколь это ты выпытал? Врешь все!
Григорий опустил руки на колени и замолчал. Наступила мучительная пауза. Вдруг Анфиса завопила по-бабьи истошно:
— Ой, горе мое, лихо мое! Отец-то, верно, ведь глухарем у нас работал, память у меня отшибло. И звать-то тебя Гришка. А мне и невдомек. Ведь верно, Гришенька, мой Гришенька, голубенок мой. Какая я подлющая стала! Мастерица для постельных дел, да все купчихой хотела быть. А по времени ли это, а, по времени?
Плечи ее вздрагивали:
— По мне и тебя под сумленье возьмут, нынче все эдак — брат за брата, кто твой отец да кто твоя мать. Не говори ты, милый, никому о нашем сродстве до поры до времени. Горе мое, горе, у тебя сестра бандистка.
— Да что же ты? Не плачь, — сказал Мозгун, теребя ее за плечи. — Ты не хоронишь, ты из мертвых воскресаешь.
Она стала вглядываться в Гришку. Светлый волос, слегка косящий взгляд, суровое, угрястое лицо — вылитый отец. А в ней признавали обличье матери: пухлая, круглолицая. Говорилось у соседей про них: он некрасив, да разумен, она лицом пригожа, да с придурью.
И уже сидели они на топчане рядом, шепотом рассказывали Друг другу разное. Но на этот раз ничего толком не рассказали.
Перед уходом Мозгуна она сказала:
— А я впрямь сперва поверила: начальство, мол, ты большое, коль тебя в газетах хвалят. А ты вон какой — по отцовским пошел следам. Ну и это ладно. Слесарь — дело неплевое, все лучше, чем беспризорником шататься. Может, и до кооперативного работника дойдешь. Ой, гоже им живется, — нагляделась я, братец. Да и меня куда-нибудь пристроишь кстати. Ведь надоело мне на чужие карманы глаза пучить.
Мозгун улыбался, слушая речь сестры, а сам думал об исходе суда и о завязке переходниковского дела в бригаде. Это последнее казалось ему более путаным. Так оно и вышло.
Глава IX
«РЕЧЬ МОСКОВСКИ, ПОХОДКА ГОСПОДСКИ»
А на другой день вот как получилось. Землю бригаде не довелось копать, бригаду назначили на штурмы. Кончали установку металлоконструкций механосборочного цеха. Иван убежден был, что ему уже не придется работать там. Как проснулся, так приготовился к неприятностям и думал про себя:
«Будут приставать — пошлю всех к родной матушке. Скажут: “Ах, вон ты каков!” На это отвечу: ‘Таков-сяков, а лучше вас, большевиков”».
И безыменному врагу пригрозил про себя:
«Ты у меня кровью своею упьешься, кровавыми слезами выплачешься».
Он сидел на койке, ожидая задирок, но слышались только баламутные шутки в отношении Анфисы.
— Сдобная бабенка, ничего тут не скажешь, — говорил Вандервельде.
— Не баба, а прямо коммунотдел.
— Ванька-то повесил нос, — жаль, видно.
— Нет, братцы, не жаль. Уж он ли не силач — и то такую бабу не удоволил.
— О, богатырь-баба, баба-перец!
— Делюга!
— Бабий ум — бабье коромысло, и криво, и зарубисто, и на оба конца.
Вандервельде выделывал фокусы, Иван видел краем глаза. Срамно и непотешно Вандервельде целовал ладонь и отбрасывал поцелуй, говоря восторженно:
— Всю бы я тебя озолотил от пят до затылка, бриллиантами изуставил, только бы одно место пустым оставил.
Хлынул несдерживаемый хохот. Иван сидел мрачным, ждал попреков, но их-то и не было. Поэтому злоба спадала. Когда Скороходыч сказал:
— Вань, друг, поведай товарищам биографию твоей любви, для потехи.
Иван поднял кулак и потряс им в воздухе:
— Я тебе распотешу! Рожу растворожу и щеку на щеку помножу.
К ночи, когда пошли на стройку, Иван менее надсадно обижался за жену и за себя. «Как-нибудь образуемся, — стояло в голове. — Неужели по ней и меня произведут в контру?!»
Темными конструкциями механосборочный врастал ночью в самое небо. Рост цеха достигал завершения. Уже клепали и монтировали подстропильные фермы над колонками. Иван впервые увидал передвижные чикагские компрессоры, которые двигались в цехе как хотели. На железных крюках висели люльки с клепальщиками, последние передвигались вниз, по желанию, ползли от одного места к другому над головою Ивана. Клепка производилась при трех рефлекторных прожекторах, свет отбегал далеко к реке, отодвигая тьму ночи, оттого казалось кругом черно и таинственно. Платформы, груженные колоннами, подкрановыми балками, гулко въезжали по рельсам, проложенным внутри цеха, подходили, громыхая и урча, к тому месту, где бригада набрасывалась на груз и складывала его к фундаментам металлоконструкций. Все перемешивалось тут: и визг железа, и говор компрессоров, и перестукивание колес. А вверху, точно летучие мыши, качались в люльках клепальщики. Когда они вскрикивали, голос падал на землю градом, стремительно и рассыпчато, и это было страшно для Ивана. Мозгун отрывисто кидал слова по цеху, и эта работа, срочная и столь значимая, делала людей скупыми на слова, ловкими в приемах.
Иван поднимал за троих, вздыхая от тяжелых дум, и поглядывал на Мозгуна, который был хмур и сосредоточен. Он не сказал Ивану ни слова.