Заканчивали подвоз кирпича на тачках, он складывался на ребре в полуметре от стены; срочно устанавливались ящики с раствором. И вскоре объявили: с такой-то минуты примутся соревнующиеся за работу.
Трое рабочих встали у разных стен.
Иван увидел, как Сайкинен, продолжая счастливо улыбаться, принял уже позу работающего. Аллилуйя без толку затеребил фартук, и руки у него дрожали. И когда человек сказал: «Приступай, ребятушки!» — растерялся Иван и, шаркнув взглядом окрест построек, погрузил торопливо шайку в раствор и расплескал его.
Он опять вспомнил совет Шидловского, но не смог умерить прыти, хоть и негодовал на себя. Все казалось, что подводил он кирпичи по «постели» слишком медленно, руки его сталкивались, кирпичи плохо собирали поперечный шов. Тогда он, стискивая зубы и зажимая руки в коленях, секунду оставался недвижимым, прислушивался к голосам, идущим снизу, а глазами упирался в цемент и кирпич. А когда принимался вновь, то все представлялось в работе неудобным: неустойчивыми — леса, неуклюжей — шайка, непослушными — кирпичи.
«Один конец, — решил он, — американца пес не догонит».
Ему стало легче от этой думы. Он делать стал ровнее, даже позволил себе вольность, взял да и поглядел на работающего американца. Тот улыбнулся ему. Иван понял — американец выиграет.
Американец спокойно брал раствор и с обычной сноровкой укладывал кирпич, подхватывая кальмою выпертый из шва раствор и перекладывая его на другой кирпич безопрометчиво. Стоял он на одном месте, точно пришитый, и движения его были однообразны, выверенны, изящны, ничего лишнего. А Иван переступал, хотелось высморкаться, поправить фартук, взять другой кирпич. Иной раз он оставлял шайку и приглядывался, так ли кирпич уложен. Американец же бросал их, точно играл в рюхи — попаду или не попаду, но никогда не давал промашки.
«Нет, не угонишься за ним, и думать нечего», — решил Иван.
Отер под малахаем пот на лбу, подпрыгнул, размяв ноги в широких валенках, и только тут нетерпеливо взялся за шайку.
Но как раз объявили конец соревнования. Удивительно! Точно не сорок минут прошло, а пять.
Американец опять, улыбаясь Ивану, сказал: «Корош», и они вместе стали спускаться по лесам к толпе. Их задержали на лесах: протискаться не было возможности при таком множестве народа. Тут вскоре объявили при полной тишине результаты соревнования. Аллилуйя положил в сорок минут — 327 штук, американец — 700, и Иван — 698.
Внизу захлопали, кто-то схватил Ивана за плащ, надетый поверх шубняка, и потащил вниз с лесов, чтобы «качать», а Иван отбивался и думал, наливаясь восторгом: «Неужто это взаправду? Значит, все-таки догоним».
Американец вновь сказал: «Хорош» — и пожал Ивану руку. Человек с лесов кричал, что «разница в стаже у американца с Переходниковым огромная, а сравнялся Иван с ним почти исключительно за счет метода да сметливости…» Дряхлые традиции «дедовского» метода потерпели посрамление, хотя за них и боролся старательный Аллилуйя.
Ивана потащили силком в другое место и опять стали подбрасывать вверх, он видел мельком пристальные глаза Мозгуна и рядом Анфису. Это его очень поразило. Когда, освободившись от цепких рук, он пошел сквозь толпу, Мозгун поманил его. Иван притворится ничего не заметившим.
— Иван, непутевый зазнай, подойди поближе! — кричала Анфиса через головы людей. — Мы поглядим на тебя, насколько ты аршин гонором вырос.
Иван опять притворится, что ничего не слышит.
— Ваня, — кричала Анфиса сильнее, — герой дня и всей Октябрьской революции, чай, поговори с обыкновенными людьми, победитель!..
Иван по скользнул по ним глазами и вышел из кольца людей.
«Неужели, — думал он, — неужели Гришка подцепил ее? Так вот кто…»
Он вышел на простор, и когда оглянулся, Анфиса ему улыбалась и махнула платком.
«Шлюха, — подумал он, — шлюха. Пакостница. Ни дна тебе, ни покрышки».
Тут он почувствовал свою сиротливость. Некуда идти. Холодный барак казался чужим и неприветливым. И он бросился назад к Анфисе, поискал ее в толпе, но той уж и след простыл.
«Балует она надо мной, изводит меня, а за что про что — спрашивается. Так, сердце у нее жестокое. Эх, Иван, пустая голова! Неужто все за то, что ты других плоше?..»
Вдруг чья-то рука опустилась ему на плечо. Перед ним стоял Неустроев.
— Пойдем, герой, в Кунавино к знакомым. Ты ведь «возливаешь»?
Неустроев щелкнул по кадыку пальцем.
— Нет, занимаюсь этим редко, — ответил Иван.
— И я тоже редко, да метко. Так, для беседы. Душу отвести. Мы с тобой все петушились, я вот и подумал: напрасно это. И ты можешь быть хорошим работником нашей страны. Чего же нам делить в таком случае?
У Ивана как-то остыла злоба к этому человеку, и противник Мозгуна представился ему теперь с иной стороны.
— Пойдемте покалякаем, — сказал Иван, — раскусим полдиковинки.
И они пошли втроем дожидаться автобуса, идущего в Кунавино. Третьим был Шелков.
Глава XIV
«МЫ ТОЛЬКО ЗНАК-КОМЫ»
Вскоре Иван сидел в домике, заслоненном заборами. Бумажные занавески на окнах были новы и диковинны, гипсовая кошечка на этажерке старательно вытерта и умильна. Стены комнаты оклеены обертками из-под конфеток «соломка». В углу двуспальная разместилась кровать с горой подушек в розовых наволочках.
Девушка в голубом, с пунцовым газовым шарфом на шее, вынесла из соседней комнатки бутылку ситро и поставила ее на столик перед посетителями. Костька вытащил из кармана колбасу, а Шелков буханку черного хлеба из-под полы. Разрезав буханку на мелкие ломтики, он разлил потом ситро в чайные стаканы. Кроме девушки с газовым шарфом, никто пока не показывался.
Неустроев, чувствуя себя здесь по-свойски, опорожнил стакан немедленно. Иван молча все озирался, пряча длинные ноги под столиком, и готовился уйти. Люди ему показались подозрительными, и на сердце стало скверно от розовых наволочек и обшарканных стен, от окон, заставленных геранью. Но уходить было тоже некуда; за стенами свистел ветер, нагоняя тоску, и напоминал о неуютной жизни. Думы о жене горячили сердце, притупляли волю, и он выпил свой стакан без приглашенья. Торопясь побороть отвращение к водке с примесью ситро, он залпом опорожнил и другой. Внутри стало пожигать, и теплота не спеша вступала в ноги. Вскоре бумажные занавески стали колебаться перед ним то в ту, то в другую сторону.
Смеркалось. По углам встали неповоротливые тени. Подушки с кровати полезли на Ивана и растаяли на пути. Вот тогда из боковой двери вышла та девушка в голубом, с лампой в руке и с подносом, уставленным чайной посудой. Тени качнулись, мгновенно протанцевали на стене и сгрудились под кроватью. Иван разглядел еще двух девушек, вошедших за первой следом, они все были разодеты в банты, кружева и ленты. Мохристые кружева превращались в ослепительные пятна. Одну из девушек прижал в угол Шелков и стал зазорно заигрывать с нею, а две сели у стола.
— Ах ты, моя дорогулька, — сказал Костька, хлопнув подругу по плечу, — гляди, вот какого медведя вам привел! Дока — американца чуть не перешиб в кладке кирпича. Кого? Американца!
— Значит, ловок, — сказала робко девица. — Сыздетства рукомеслу кто обучен, завсегда ловок. У нас во дворе один живет, лягушек живьем глотает, представитель, в представленьях участник.
— Ловок и удал, а политически не зрел, — подхватил Неустроев. — Политическая, братцы мои, зрелость приходит вместе с культурой, а он опять же неучен, и получается тут закавыка.
Он поднял стакан выше затылка и опрокинул содержимое в горло.
— Закавыка, у тебя отец мужик?
— А то как же?
— Великолепно. Мужик, землероб, пахарь, — словом, соки земли. Какой у тебя с ним род связи?
— Сгиб он: сам себя прикончил сожженьем. Эту жизнь он считал неисправдышней.
— Вот видишь, — сказал Неустроев, — как трудно мужику побороть нутро свое и на рельсы стать. А почему? А потому, что собственический уклад его тянет к твердыням капитала. А индустриализация — она не картошка, её не проглотить разом. Трудно тебе, брат, верно, трудно. Дворик свой, домишко свой, курочка, яичко, женка под боком, садик, огородик, сам себе полновластный хозяин. Н-да! А теперь иди туда, куда тебя сунут, — то есть, брат, дисциплина. Диктатура пролетариата, брат. Простись с домиком своим навсегда, пролетарию твой домик горше редьки, н-да!