Выбрать главу

Она стряхнула шаль с себя и показала всем оборванные волосы, черные, как уголь, и много ссадин на шее цвета моркови.

— Мучитель он мой и никудышник. Ослободите его от меня Христом-богом, только этого и молю.

И прибавила серьезно, перестав хлипать:

— А про между прочим, добра у нас с ним никакого нету. Понапрасну люди судачат.

Девушка Сиротина усадила бабу насильно и сказала Ивану про то, что разбирать его поступок с женой станут на товарищеском суде, а сейчас спрашивают их предварительно.

— Сласть одна, — ответил Иван, — что в лоб, что по лбу.

— Как же так? — удивилась Сиротина. — А жену ты ведь колотил? Ну скажи по правде.

— Колотил, да мало.

— Почему так?

— Этого стоит.

— Он на мое последнее нажитое добро кинется, — завопила Анфиса. — Скажите, чтобы до моего добра не касался, ирод.

— Живи как хоть, — сказал Иван, — будь подстилкой каждому хахалю. Эх, Анфиска, все верно говорил тятя.

Иван угрюмо слушал, как перед Сиротиной Анфиса обильно выкладывала жалобы на мужиков-«супостатов». Речисто она про бабью говорила долю: баба-де и швец, и жнец, и в дуду игрец, и глазами коров стереги, голосом колыбельную пой, руками пряжу пряди, ногами дитя качай. Получалось очень сурово, и Сиротина в такт ей мотала головой и вздыхала с ней совместно.

— Он в самом старом духе воспитан, — продолжала Анфиса, склонив голову набок, жалобно, — баба перед ним вставай, как лист перед травой, и скачи передом и задом. И живу-то я — весь век мучаюсь, — всплакнула она. — В сиротах вольного свету не видамши и замуж вышедши. Горемычная бабья жисть, и защиты ей, видать, везде мало.

Мозгун прервал ее, обратись к Ивану:

— Ты бы что-нибудь сказал за себя. Вон сколько на тебя в женотделе нагрохали!

— Пущай, — ответил Иван, — пущай нагрохали. Одного жалею, не оторвал ей голову напрочь.

Жена при этом вскрикнула, а Сиротина расширила глаза. Иван погрозил бабе кулаком, скрипнул зубами и демонстративно вышел. За ним и Мозгун последовал.

— Это ты на барже по две тачки за раз возил, осенью дело было? — спросил он Ивана.

— Тебе-то зачем?

— Занятно. Силача такого жена уволила от себя, заработок ей твой мал.

— Хапугам всегда мал. Вином промышлять — большая выгода.

— Ах, вон что. А ты где обретаешься?

— Конюх я. Известное дело, не комиссарю.

— Работенка как, плевая?

— Легкость, душе ласка. Скотина, она смиреннее.

Мозгун подумал, потом сказал:

— В бригаду к нам хочешь? Штурмовать водозабор скоро будем, а пока песок грузим. Мы штурмовики. Знаешь это слово?

— Это дело не моего рассудка.

— Работаем, значит, другим для примера.

— Стоящий крестьянин без примера робит.

— Идет дело на лад, — сказал Мозгун. — Следуй за мной.

И они пришли в барак шестьдесят девятый.

Иван вскоре как-то обжился в бараке. Хотя рядом были и беспокойные люди, вначале это его как-то не касалось. Он сделал скамеечку, чтобы сидеть перед печкой вечерами и думать про Анфису или слушать бесстыдные сказки про попов. Скамеечки он никому, конечно, не давал и прятал ее каждый раз под кроватью. Добротной материи тюфяк он набил свежей соломой и полюбил его, как лежанку В стенку против изголовья он вбил костыли и на них вешал одежонку, и уж никому другому там вешать не позволял. Тут же он протянул веревку и сушил на ней остатки хлеба. Он складывал сухари под изголовье «на всякий случай». От его койки пахло хлебом, портянками, как в мужицкой избе. Одеяло он свертывал вместе с подушкой и клал к изголовью. Тюфяк оставался днями голым. Над Иваном смеялись, он этому не внимал. Резиновые сапоги, которые получил к весне, он запрятал в сундук, а сам остался в домашних лаптях. Сосед справа приговаривал, усмехаясь: «Святая хозяйственность». Иван, не понимая, что эти слова значат, старался держаться к соседу спиной.

В бараке у него было, в сущности, три соседа по койкам.

Справа — это Неустроев Константин, очень стройный и кудрявый юноша. Говорил он повелительным голосом, очень книжно и все больше про политику: «Ленин сказал…», «Маркс сказал…». А после работы всегда читал лежа, задравши ноги на перекладину кровати, читал с карандашом в руке. Черкнет, погрызет кончик карандаша, захлопнув книгу, и задумается. Разве скажет Мозгуну: «Проституирующая философистика. Ну и писатель!» И обругает писателя «либеральным перевертнем». А Мозгун назовет в ответ имя знакомца-начальника и скажет: «Монумент глупости». Тогда оба засмеются, невесть с какой причины. Носил Неустроев косоворотку, изрядно чистил зубы и лучше всех играл в шахматы.

Слева от Ивана помещался пухлый, румяноликий парнюга, говорил он вкрадчиво и тихо и со всеми во всем соглашался. Когда говорил он с Иваном или с кем прочим, кроме Мозгуна и Неустроева, то сыпались у него слова: «катись», «загнись», «протокольном», ребят он называл «комса», а когда здоровался, то звонко хлопал о ладонь другого своей ладонью, приговаривая: «Дай лапу». Ивану напоминал постоянно: «Придет время, и будешь думать по-нашему». Свободное время он проводил в кино, непременно с девчатами из соседних бараков. Им он сам покупал билеты и всегда упоминал при этом, что он на девиц смотрит не как на девиц, а только как на товарищей по работе. Он любил галстуки. Когда надевал их, то и тут не забывал упомянуть, что пролетарская власть не против цветов, галстуков, любви, музыки и хорошей одежды, как думает «кой-кто», но только надо это сочетать «кой с чем» и не забывать «кое-что другое». Иван примечал, что этот парень, которого фамилия была Шелков, постоянно и охотно поддакивал Мозгуну и даже, как казалось, заговаривал с ним затем, чтобы иметь случай поддакнуть и при этом сказать: «Вот это наша постановка вопроса». А Ивана всегда утешал: «Ничего. Скоро переваришься ты в нашем коллективном котле. Переваришься, милый друг, за мое почтенье». Иван не понимал, что это значит. Но чувствовал, что речи эти звучали как снисходительное прощенье за что-то дурное, чего Иван не делал.

Третьим соседом был сам бригадир Мозгун Гришка. Он спал в другом ряду, у противоположной стены, а койка Ивана приходилась как раз против его койки. Их разделял проход, в котором стояла железная печка-«буржуйка», ее денно и нощно топили. Мозгуна Иван боялся, как всякого начальника, и разговаривать с ним опасался. Тем более он все думал, что Мозгун еще потянет его на товарищеский суд за жену. Мозгун говорил резко, по-волжски, с упором на «о», отрывно; употреблял в речи много, как называл их Иван, «собачьих» слов: «девальвация», «конфигурация», «экспроприация» и т. п., от которых Ивана отворачивало. Мозгун был косоват на левый глаз и немного щурился, так что казалось, будто он не верил тому, с кем разговаривал. Все вечера Мозгун проводил на собраниях. Иван видел его только на работе да утром, со сна. Словом, эти люди были для Ивана непонятные.

Близился март. Второй месяц на реке шли трудовые бои. Бригада Мозгуна взялась одолеть воду. После тревожных вестей всей бригаде дано было распоряжение явиться на реку. Иван надел резиновые сапоги и со всеми тронулся к водозабору.

Знакомыми Ивану тропами молодежь пришла на берег реки, чуть повыше Монастырки. На льду билась жизнь, какой он никогда не мог представить. Река на две трети у этого берега была перегорожена заборами, и вода текла только в проход, отжатый к другому берегу. Между двумя заборами проложен был коридор, он заканчивался колодцем на самом конце, ему было название — оголовок. От него следовало течь воде по самотечной галерее к заводу. Но он не был еще забетонирован, а лежал на дне, в глубоком месте реки. Заборы, на которые прет вода, устроены из досок очень толстых, набитых на сваи с обеих сторон, а между ними шина. Коридор, который лежит между заборами-перемычками и по которому пойдут трубы от оголовка, заполнен водой. Иван понял только одно из разговора ребят: целую зиму на водозаборе борются люди с водой. Вода подлезает под перемычки, не дает людям рыть канаву глубиною в метр, по которой следует под водою проложить трубы. Трубы засыпают щебнем, бутом, чтобы служили они потом заводу. За ночь вода замерзает, надо вновь вытаскивать лед, а до ледохода, который смоет весь забор в один момент, осталось всего два месяца. Оголовок надо было заделать в середине марта.