Василий АКСЕНОВ
На полпути к редакции
Трамвай был сказочно красив. Он был без кондуктора. Вместо кондуктора была касса. Такая гигантская копилка, сверкающая никелем, с пломбой и плексигласовым щитком. Она сама сбрасывала внутрь себя медяки, словно проглатывала их. Сбоку было колесико, и если повернуть его, высовывался белый язычок билета. Шлакоблоченко еще не ездил в таких трамваях, и сейчас у него просто захватило дух от восхищения. Что он любил — это технику.
— Граждане, оплачивайте за проезд! — пропела в микрофон вагоновожатая…
«Тихо! Баба как баба», — успокоил себя Шлакоблоченко, глядя ей в спину.
Над кассой висела табличка: «Стоимость проезда — 3 копейки». А может, наоборот: «Билет ничего не стоит, можете не платить». Шлакоблоченко не умел читать.
— Вались отсюда! — добродушно сказал он интеллигентному старичку, снял с него очки и бросил их на заднюю площадку. Старичок, близоруко щурясь, по-пластунски пополз за очками. Шлакоблоченко сел на его место, не торопясь стащил с ноги валенок, размотал портянку, достал четвертной и сунул его в кассу.
— Не забудьте оторвать билет, — пропел тот же ласковый голос.
Шлакоблоченко обомлел.
У него и раньше бывали женщины. С одной он даже переписывался: дескать, фигли-мигли и прочие печки-лавочки. Но такой ласки он еще не знал.
Шлакоблоченко ездил в этом вагоне целый месяц, пока у него не кончился отпуск, и все глядел в спину вагоновожатой…
Я увидел его в тот момент когда он сунул в кассу последний четвертной, аккуратно оторвал билет и бережно спрятал его в валенок. «Какой странный парень», — подумал я. На следующей остановке мне надо было сходить: я вез в редакцию рассказ о Шлакоблоченке.
Борис БАЛТЕР
Хочу в детство
У нас в городе почему-то считалось, что наша крем-сода по газу стоит на втором месте в мире. Не знаю, кто входил в жюри этого конкурса, но и тогда, а теперь и подавно, я не сомневался, что без жульничества тут не обошлось. Я твердо знал, что лучше нашей крем-соды нет и не может быть нигде.
Впрочем, теперь такой крем-соды нет и в нашем городе.
Я рос над розовым морем, в городе моего детства, воздух которого был напоен смешанным запахом йода, тамариска, вяленой скумбрии и одеколона «Красная маска». До пятнадцати лет я ходил по городу в пионерском галстуке. Когда я вступил в комсомол, мама сказала мне: «Боря, ты уже большой, неудобно. Надевай плавки, когда выходишь в город». Насчет того, что неудобно, мама, по-моему, сильно преувеличивала. Она вообще любила одеваться. Даже в самую сильную жару она носила буденновский шлем, носки канареечного цвета и кожаную куртку, крест-накрест перепоясанную пулеметными лентами.
Мама была единственным человеком в нашем городе, которого мы уважали. Остальное население мы делили на курортников и жестянщиков. Курортников мы презирали, а жестянщиков ненавидели. Мы не читали Канта и Конта, но твердо знали, что они контра. Мы не сомневались в этом так же, как и в том, что наша крем-сода — лучшая в мире.
Сейчас я уже немолодой человек: мне восемьдесят четыре года. У меня радикулит и вставная челюсть. За свою жизнь я многое перенес. Вместо галстука я носил тяжелые солдатские штаны. Вместо крем-соды я стал употреблять одеколон «Красная маска», а когда его перестали выпускать, мне пришлось довольствоваться «Шипром». Это все в память о тебе, мой родной город…
Я бы мог родиться и в другом городе, но по теории вероятности родился в этом. Не все в городе моего детства было так лучезарно, но по теории относительности я помню только хорошее. Почему? Наверное, потому, что и за хорошее и за плохое я заплатил сполна по закону стоимости.
Владимир ВОЙНОВИЧ
Так мы живем
В тот день с самого утра Жвачкин словно бы занемог. То ли его сквозняком прохватило, то ли он выпил лишний стаканчик абсенту, большую партию которого намедни завезли в сельпо. Других причин для болезни вроде не было, если не считать, что вчера его, сонного, в борозде переехал трактор.
Пришел Тимофей Грыжа, фельдшер, покопался в Жвачкине и сказал, как отрезал:
— Почки у тебя сносились, Дементий.
— Как это, то есть, почки? — обиделся Жвачкин. — Сколько же их у меня, по-твоему?
— Сколько положено, столько и есть, — дал Грыжа уклончивый ответ. И, подумав, добавил: — Должно, две…
— Тупущий ты, Тимоша, — сочувственно вздохнул Жвачкин. — Подумал бы своей головой. Как же может быть две, когда у коровы две. А у ей сколько ног?
— Четыре, — неуверенно сказал Грыжа, еще не догадываясь, куда клонит Жвачкин.
— Ну вот. А у меня ног вдвое меньше. Так, стало быть, сколько у меня почек?
— По науке — две, — бездоказательно буркнул фельдшер. Но более убедительного довода не нашел…
Поспорили на поллитру мездрового клея…
Спор этот, начавшийся так неожиданно, длился уже, наверное, лет пятнадцать. А недавно председатель колхоза Афонарелли послал Грыжу в район получить на руки рентгеновский снимок. На нем были сфотографированы почки Жвачкина.
Грыжа дважды пересчитал их. Почек было две.
«Сейчас приеду, — размечтался он, — и перво-наперво: «Беги, Дементий, за мездровым клеем*. А он: «С какой это радости мне эа мездровым клеем бечь?» А я ему: «Сколько у тебя почек?» А он мне, как обыкновенно: «Одна». А я ему…
И тут Тимофей остановился. «Поллитру мездрового клею я и сам могу выпить. Не окосею. А разговаривать про чего будем?»
Он зашел в чайную, заказал два по сто пятьдесят абсенту, выпил и задумчиво сжевал рентгеновский снимок.
Жизнь Грыжи и Жвачкина вновь обретала смысл.
Анатолий ГЛАДИЛИН
Пыль в глаза
Толик сел за столик.
Дирижер взмахнул палочкой. Оркестр грянул: «К нам приехал наш любимый…» Официанты выстроились в две шеренги. Подскочил метрдотель, чем-то смахивающий на Джона Дос-Пассоса.
— Толик, физкультприветик! Тут у меня народу поднабежало, я их сейчас пораскидаю.
Зал опустел. В ресторане остались только свои: Николь Курсель и Марсо Марсель.