Броун задумался.
— Гордон? — переспросил он. — Александр? Нет, не помню. Он вам писал оттуда?
— Писал, — ответил я.
— Сначала восторженно, потом он умолк — так? Затем письма дышали отчаянием, и наконец он снова умолк? Навсегда?
— Чистая правда, — ответил я с удивлением. — Откуда вы знаете?
— Не думайте, ради Бога, что я — пророчица Дебора или мадам Тэб: судьбы еврейских молодых людей — такой же стандарт, как вот… мои подтяжки. Первые дни полны ликования, и они рассылают сотни открыток во все концы света с восторженными и заносчивыми восклицаниями. Затем они замечают: «Э, что-то не то…» Они застенчиво умолкают, надеясь, что все переменится, будет хорошо, они даже привыкают, а годы идут. Тогда их охватывает тоска, безнадежность, они видят, что мечты о независимости — мыльный пузырь, и своя страна — мыльный пузырь, и что вместо величия нации существует один противный субботний кугель… И они снова рассылают во все концы света открытки, полные отчаяния. А потом? Потом они вживаются в свою разбитую клопиную жизнь и умолкают навсегда. Как вы назвали вашего приятеля?
— Александр Гордон.
— Такова жизнь Александра Гордона, — сказал Джемс Броун.
Шум сосен и кедров будил воспоминания. В такую ночь человек говорит и медленно, и значительно, с легким удивлением прислушиваясь к звуку своего голоса, подобно чревовещателю. Я сказал так:
— Мистер Броун! Жизнь моего друга Александра Гордона могла стать моей жизнью. В какой-то день наши дороги разошлись, но долго неслись они прямо — две стрелы, две параллели. Представьте себе Болгарскую улицу на Молдаванке, в Одессе. Два мальчугана насмотрелись библейских картинок, наслушались заманчивых рассказов о пастухах и виноградарях Святой земли, о дочерях Сиона, собравшихся у колодца. Мы клялись друг другу, бродя по Болгарской. Дворницкие дети посылали нам в спину оскорбления. — «Александр, мы поедем домой?» — «Поедем». — Мальчики жмут друг другу руки, читают нараспев Бялика и ходят по вечерам на Большую Арнаутскую, в синагогу — клуб Явне. Ораторы зовут домой. Усышкин говорит о родной земле, Жаботинский рисует перед трахомными глазами мечтателей еврейские легионы, и семь братьев Маккавеев смотрят с упреком на обнищавший духом народ…
— «Ойд лой овдо…» — тихо пропел Броун первые слова сионистского гимна и засмеялся. — Еще не потеряли мы надежд? Плохо! Там, на берегу Средиземного моря, мы их уже потеряли. Вы знаете модный палестинский анекдот?
Что такое Палестина? — спросил Броун и сам же себе ответил: — Власть английская, земля арабская, страна еврейская — вот что такое Палестина. Сидишь в Тель-Авиве на бульваре Ротшильда и слышишь сотни жалоб от таких Гордонов, но потом они отправляются на пляж, облачаются в купальные костюмы, поют «Ойру» и делают вид, что будущее уже стало настоящим. Затем они поднимаются в береговое кафе и за стаканом молока узнают о новом погроме в Иерусалиме. Если вы вспомнили, мой друг советский революционер, о Болгарской улице, то позвольте вам сказать, что американец Джемс Броун родился на Запорожской улице, она пересекает Болгарскую.
— Как? Вы?
— Я также вырос в семье полусапожника-полумаклера, и мой отец, Вениамин Бронштейн, похоронен на третьем одесском кладбище.
— Правда, правда, — сказал я, — у нас там было четыре кладбища. На первом хоронили миллионеров и стотысячников; их укладывали в мраморные склепы с райскими изображениями на каменных плитах. Их отпевал кантор Миньковский, их навещали толстые старухи в черных шелках. Они приезжали сюда в лакированных экипажах.
— Господин Ашкенази, — вспомнил Броун, — господин Блюмберг, господин Хаес…
— А на второе кладбище свозили адвокатов, зубных врачей и торговцев с Привоза. Их отпевал кантор из Шалашной синагоги. Здесь не было склепов, но все же покойников размещали удобно…
— За зелеными оградами, — сказал Броун, — среди тенистых акаций… и сторожа обходили свои владения, прогоняя бродяг и влюбленные парочки.
— Третье кладбище, — продолжал я, — было далеко за городом, рядом с сумасшедшим домом, на глухой и скандальной слободке Романовке. В ужасной куче теснились бедняки и члены погребального братства; они жаловались, что нищие их разоряют. Наших бедных отцов хоронили быстро и бесплатно. Вместо акаций рос дерн, вместо гранитных памятников над убогими и неряшливыми холмиками возвышались деревянные таблички…
— И еще было четвертое кладбище, — сказал Броун, — кладбище для самоубийц, для тех, кого религия поставила вне закона.