Выбрать главу

То были годы русско-германской войны. Улица, на которой жил Гордон, называлась Мясоедовской. Когда повесили полковника Мясоедова, жители испугались: не обвинят ли в шпионаже и евреев? А улица была такая еврейская, что на босяцкой Косарке о ней говорили, будто там из водосточных труб капает чесночный сок. Улица часто плакала. Нищие, умеющие прилично выть на чужих похоронах, стали хорошо зарабатывать. У Гордона был среди родственников один скорняк, заседавший в погребальном братстве. Теперь, когда Гордон ходил по улице, о нем часто шептались: «Вы видите этого мальчика? Это — Гордон. У него рука в погребальном братстве».

Нет, мы не были в те годы наивными, мы были слепыми. О бескровном завоевании Палестины мечтали мы, и, посещая синагогу в Явне, мы никогда не произносили этого страшного и неприятного слова — «завоевание». Мальчикам думалось так: турки согласятся, и арабы согласятся, и, наконец, весь мир согласится с тем, что, уничтожаемые царскими и румынскими жандармами, евреи должны тихо и спокойно, к общему удовольствию всех культурных людей, переехать в землю своих отцов. Так полагали в синагоге Явне, но иначе думали на Троицкой улице, в большом зале Общества евреев-приказчиков, где иногда бывали лекции и шли споры. Как-то мы попали туда с Гордоном на доклад Владимира Жаботинского. Мы наблюдали множество потрясенных и растерянных лиц, но были и такие, что кричали вслед за оратором:

— Правильно! Сущая истина!

— Палестину надо отвоевать! Огнем и мечом мы вернем себе свою страну!

Я понимаю: если бы лекция была прослушана нами до войны, и мы бы так восклицали с Гордоном. Огонь, меч, война — все это звучало для нас так же бесплотно, как страшные библейские описания кровавых битв, как рассказы о жертвоприношении Иеффая, о подвигах Маккавеев и бесконечных убийствах. Но была война. Нас мучили ее ужасы, и нам было одинаково жаль погибших русских и немцев, англичан и турок, французов и австрийцев, сербов и болгар. Мы судорожно боялись крови, хотя и любили воинственные разговоры о прошлом. Однажды, после очередного спора о великих полководцах Иудеи, мы прошли к морю, и на нашем пути попалась дохлая собака: ее переехал экипаж. Железные колеса свернули ей голову, она лежала в крови — такая маленькая и жалкая, какими никогда не бывали даже печальные псы нашего города. Мы увидели кровь и вздрогнули. Гордон закачался, лицо его потемнело. Потом его стошнило.

— Я сегодня ничего не ел, — сказал он, оправдываясь, — вот мне и стало дурно.

— Конечно, — ответил я, — ты нехорошо сделал, что не покушал.

Чудак мой друг! Он думал, что я поверю. И кому из нас нужно было подобное притворство, если тошнило и меня?

Глава третья

Александр Гордон в тот день ничего не знал о полковнике Лоуренсе и о генерале Алленби, который поднимал против турок арабские племена, в то время как немецкий генерал Лиман фон Сандерс обучал константинопольских пашей.

Осенью 1916 года, ровно в полдень, в белую Джедду пришел из Порт-Саида пассажирский пароход. Арабы-кочегары поставили в угол лопаты. Английские кочегары лежали в судовом лазарете: в Красном море их свалило — перекрестный огонь невыносимого солнца и топок обессилил их. Капитан нанял арабов. Октябрь. Медная жара. Пассажиры — в прыщах. Они мазали лица вазелином и кольдкремом.

В этот день в России шел дождь. В городе Гордона был дровяной кризис. Жители говорили: «Идет дождь. Пора растопить печи». Они стали в очередь за керосином. По утрам ждали почту. Это была зловещая бесплатная почта. Она шла из действующей армии. Все читали неразборчивые подписи полковых адъютантов. Адъютанты сообщали: «Ваш сын пал смертью храбрых в бою под Перемышлем. Ваш сын та-та, та-та — под Ригой. Ваш сын та-та, та-та — под Пинском». Иногда эти неразборчивые адъютанты сообщали местонахождение могилы: «Ваш сын похоронен в деревне Равка, в братской могиле». Но люди, стоявшие в очереди за керосином и сахаром, знали, что никто никогда не отыщет этих могил: нет этих могил на свете! И не хоронили их адъютанты: расклеванные трупы валялись, неприкрытые землей. А по вечерам писали письма. Адрес был один: Кригсгефангенлагерь. Этот вездесущий канитферштан[11] бывал то в Тироле, то в Баварии, то в Венгрии. Писали письма и ежились от осенней изморози. Ежился и Гордон, работавший фальцовщиком в газетной экспедиции. Очень холодно было в экспедиции, холодно и бело: растворялась в воздухе бумажная пыль. Трех фальцовщиков забрали на войну давно. Один был отравлен газами — он был одним из первых, для кого раскрылись голубые баллоны. Другой жил в плену, — он попал в немецкую деревню на полевые работы, и ему было хорошо: он жил с хозяйкой-солдаткой; а третий сидел в окопах. Потом были еще два мобилизованных фальцовщика. Этих взяли на войну недавно. Один служил в саперной части, другой — в артиллерии, вторым номером при шестидюймовке. Оба были живы, но письма писали, как из могилы. В экспедиции — холодно и бело, а за окнами экспедиции шел темный дождь.

вернуться

11

Правильно: каннитферштан — «не понимаю» (гол.).