— Ах, я не знаю, — отмахивался Цигельницкий, — разве Жаботинский перестал писать?
Он был настолько не любопытен, что за все десять лет даже не развернул газету, которую подписывал. О Жаботинском он знал от детей. Он часто слышал, как они читали его фельетоны и похоронные речи в стихах.
Семья Цигельницких состояла из пяти человек. Как же случилось, что в трюме «Биконсфильда» их оказалось шесть? Неужели мадам Цигельницкая спешно родила?
Шестым был Гордон. Он слышал от Цигельницких, что они бегут на родину со всеми богачами, что у них есть место на пароходе «Биконсфильд», который пойдет в Константинополь и Яффу. Потом он видел сумятицу, какая была в городе.
В Яффу?
Ожила ослабевшая фантазия. Снова стали тесниться в голове лиловые высоты Святой земли и склоненные выи иорданских тростников. Вот она, перед глазами, золотая кожа сионских дочерей, пляшущих под голоса тимпанов и бубен. Яффа — ворота обетованного края, родина первой гимназии, удачно возродившей забытый язык. От Яффы расходятся песчаные дороги и каменистые тракты на Газу, на Иерусалим, на Хайфу, на Хеврон, на Сихем.
Несбыточное стало для Гордона возможным. Надо только попасть в трюм «Биконсфильда». Неужели этот еврей, бывший английским министром и аристократом и ставший пароходом, не позволит ему притулиться в одном из уголков своего большого и теплого брюха? И Гордон примкнул к Цигельницким, не сказав им ничего об этом.
Они отдали все свои деньги судовому механику и в порт тащились пешком, волоча за собой свои корзины с женскими кофтами со стеклярусами, множеством филактерий и запасами нюхательного табака. Когда механик увидел их, окруженных скарбом, он высокомерно на них посмотрел и не стал даже пересчитывать. Зато он слишком часто навещал их в трюме.
Выйдя из дому, Гордон завел со старым Цигельницким разговор об Уганде и о йеменских евреях. Гордон начал с того, что Израиль Зангвиль — человек, лишенный сердца.
— Скажите мне, — негодовал он, — зачем он хватается за Африку? Я знаю, что он тоже хочет, чтоб евреи были земледельцами. Но разве все равно, какую землю обрабатывать?
— Он потерял еврейского Бога, — ответил старый Цигельницкий, довольный негодующими речами юноши.
— Нет, — продолжал Гордон, — не Парагвай и не Уругвай, а цветущие ячменем и пшеницей поля Хеврона.
— Поля Хеврона! — вздыхал старый Цигельницкий.
Когда они подошли к пароходу, старик хотел спросить Гордона: «Молодой человек, а ты куда?», но увидел безумие в его побелевших глазах. Если бы механик спросил: «А это кто? Тоже твой?» — тогда другое дело! Он сказал бы: «Нет, он чужой, он прицепился к нам. Берите его, господин». Но механик ничего не спросил.
Они сидели в трюме два дня и две ночи. Пароход должен был тронуться на рассвете третьего дня. Накануне пришел в пятый раз судовой механик.
— Еще двести, — сказал он злобно, огорченный тем, что эти евреи его так безжалостно надули. Другие брали с них по десять и по двадцать тысяч.
Гордон не слышал, что ответил ему на это требование Цигельницкий. Душный воздух трюма сжал его дыхание и заволок холодом бессилия его глаза. Он упал.
Соседи настояли, чтоб его взяли в судовой лазарет.
Он пробыл там целые сутки и очнулся. Когда пароход уже сделал сто узлов и растерял берега, он снова спустился в трюм и не увидел там Цигельницких. Судовой механик продал в последнюю минуту их места за двадцать пять тысяч рублей. Их сбросили на берег за десять минут до отхода «Биконсфильда».
Так Гордон остался на пароходе один, без семьи, невольно обеспечившей ему место.
Глава пятая
Снова очутившись в трюме, Гордон стал понемногу знакомиться с его обитателями. В грязи и вони валялись среди кулей и тюков хорошо одетые мужчины и дамы. Уже многие, видно, начали успокаиваться, и в дальнем углу кто-то играл в карты, а одна дама умудрялась даже флиртовать в этом смрадном месте, непригодном для кокетства и легких разговоров. Гордон ее знал. Она была эстрадной балериной и прославилась исполнением танго. Неталантливая, но красивая танцовщица никогда бы не увидела роскошной жизни, если бы в студию, где она училась, не заглянул случайно рыжебородый и чахлый Меерсон, владелец двух оптических магазинов на Преображенской улице. Он увидел ее и сразу влюбился в белоглазую Эмму Зегер, бедную ученицу второсортной студии. Он предложил ей переехать к нему на дачу. «Кстати, она расположена в Аркадии, на берегу залива, рядом с морскими ваннами. Кстати, там есть свободная комната. Стоимость комнаты? Потом! Мы сочтемся потом, когда вы станете знаменитой, и я потребую все деньги сразу за все время! О, я на вас прекрасно заработаю». Балеринка сказала, что она не согласна, нет, ни в коем случае. Это, наконец, неудобно. Через час она уже сидела в саду, на даче Меерсона, и он раскачивал ее шезлонг. Затем он предложил ей прокатиться с ним на его собственной моторной лодке, и Эмма Зегер снова сказала, что не согласна. Так она пять дней отказывалась от всех предложений и делала все, что он у нее просил, а на шестой стала его содержанкой и вдруг всюду заговорила с гордостью о своей связи. В ее дом ходили владельцы конфекционов с Александровского проспекта, меховщики с Еврейской улицы, содержатели немецких баров с Малой Арнаутской, офицеры и театральные рецензенты. За короткий срок она изменила ему четыре раза, но Меерсон считал, что Эмма только один раз его обманула, и кое-как с этим примирился.