Письмо с известием о доносе Акивы и о его смерти было последним. С той поры Гордон замолчал. Я и не знаю, где он сейчас — в Тель-Авиве или в Европе. Как художник, он всегда стремился в Париж, может быть, он там, на большом рынке живописцев, среди шестидесяти тысяч непризнанных талантов Монмартра и Монпарнаса?
Rue Karmel 39 pour Gordon.
Это был его последний адрес. Дантист получил приличную должность и устроил свои дела получше. Он переехал на новую квартиру. Я писал туда. Два моих письма остались без ответа. Так я стал забывать о моем друге, но время от времени, когда мне попадаются люди, приехавшие оттуда, я вспоминаю Гордона, спрашиваю, но никто не знает его, ни о нем. Ранней весной я был по делам службы в крымских колониях. Там, за Евпаторией, уходит к Ак-Мечети, на север полуострова, каменистая степь. В тридцати километрах от Евпатории — национальный Франдорфский район. Среди евреев из местечек и городов юга живут и горские евреи, и десятки колонистов из Палестины. Я был в их селении. Они слыхали и про Медре, и про Висмонта, и даже знали историю миниатюры Гордона, но никто его никогда не видел, и его судьба была никому неизвестна. Вот я встретил в Биробиджане вас и надеялся что-нибудь узнать о Гордоне, но и вы его не встречали в Палестине, и так мы проговорили с вами всю ночь о нашей родине, из которой родины-то и не получается.
Мистер Броун смотрел на вагон, где жила экспедиция. Там в одном окне отдернули занавеску. Мы заметили, как прошел человек без пиджака, в подтяжках, с переброшенным через плечо полотенцем.
— Это Вильям Гаррис, — сказал Броун. — Наш президент встал, значит, начинается рабочий день. Пойдем в вагон!
На ступеньках вагона сидел станичник, толстый старичок в кожухе, с длинной трубкой. Он, видимо, уже отработал свою жизнь и ходил по селу, болтал с людьми. Проводник угощал его чаем.
— Чай ничего, — произнес станичник, — подходящий чай. А прежний-то, кяхтинский, вкусней был.
— Дура, — отвечал проводник, — это же из Кяхты и есть. Американцы китайский пьют, сам заваривал.
Станичник поздоровался с нами, посмеялся над борьбой Броуна с комарами.
— Какие сейчас комары, — сказал он, — остатки. При Пузине, вот когда комары-то были!
Спросили его, давно ли он тут живет, и узнали, что он был одним из первых жителей края.
— Нет, сейчас жизнь нестрогая. Вот был начальник Пузин! Тот бы показал, какая бывает жизнь.
Как же, он помнит свое новоселье. Их возили по рекам, оставляли на берегах: «Живите!»
Был среди начальников и полковник Пузин; сейчас есть даже село Пузино.
— Какие страдания были! — сказал станичник.
Разбивали семью, назначая отца в Забайкалье, а сына — в Амурский край, в Уссурийскую тайгу. Новые места были страшные, неведомые. Смертные места!
Иногда поселенцы оказывались на островке. Им грозило затопление. О возвращении тогда не думали: тогда «обратник» нарушал царскую волю и карался военным судом.
«Где же тут пахать!» — ужасались казаки.
Скалы, болота, кочки!
Были у них отличные бараны — красивые, роговитые. Но бараны слепли от мошки. Мошка садилась на веки и подглазья. Человек, он может от них отмахнуться руками, а скотина! Известно, скотина она без помощи.
И ослепли роговитые бараны, а лошади убежали.
Мошка за ними, а они бегут. Так их замучили, так покою не давали, что лошади ушли за тысячу верст. Погибли из них многие в болотах, а иных встречали потом в Забайкалье.
«Лошади ваши пришли к нам» — получали казаки через год или два вести из Забайкалья.
Дали казакам на два года провианта; корчевали они лес, жгли кустарник, развели огороды, печи поставили, задымили, — вот комар стал понемногу отходить. Строгая была жизнь! Нет, сейчас жизнь не такая, разве в пример прежней строгости. У вас кто заместо полковника-то, Пузина? Робинсон, что ли?
— Я худого не говорю, — продолжал станичник, — честно работают: и сено косят, и дерево валят, и огородной работы не чуждаются, и в поле… Я про строгость говорю. Распустить можно. Бумажка-то ваша али постановление — не дело. Бумажка человеку неубедительна… Вы кто будете — американцы, что ли?
— Да, дедушка, я из Америки, — ответил Броун.
Старик подошел к нему ближе.
— Я на той неделе с телеграфистом поспорил, — сказал станичник, — рассказывает, что кино смотрел, будто американскую актерку видел. Я ему говорю: «Не может того быть. В Америке актерок не допущают, там такого разврату нету». — «Почему?» — спрашивает. — «Потому, говорю, что там все люди землю пашут».