— Проиграл ты спор, дедушка, — ответил Броун, смеясь. — Есть у нас актрисы…
Старичок недовольно отошел. Взгляд его говорил: врет американец.
Мы сели за стол, позавтракали. Пока пили чай, пришел Робинсон. Он сказал:
— Я заглянул к вам, чтоб помочь в разработке сегодняшнего маршрута.
Уполномоченный Биробиджана был в прошлом политическим ссыльным. Когда он попал в сибирскую деревню, он был слаб телом, некрепок в движениях, чужд природе. Он знал историю, три языка, прочел не меньше тысячи книг по политике, философии, искусству, но никогда не видел поля, леса и реки. Он не встретил до своей ссылки настоящего мужика. Он один раз побывал среди рабочих в железнодорожных мастерских, и добрые, но чуть насмешливые и покровительственные взгляды огорчили его. Через несколько месяцев к нему в деревню привезли каких-то особых революционеров, совсем на него непохожих. Они хорошо управляли своим телом, знали природу так же хорошо, как Маркса и Плеханова, и легко разговаривали с мужиками, которых Робинсон в первые месяцы стеснялся. Как и всех ссыльных, биробиджанского уполномоченного освободила Февральская революция. Он вернулся на родину рослым мужчиной, полюбившим крестьянский труд, прекрасным всадником, пловцом и человеком, приобретшим в обращении с людьми всех званий и с природой ту фамильярность, которая в любой обстановке делает его близким и понятным. В старом местечке сказали бы о нем: «Он стал грубым евреем, детиной!»
Чужая природа устроила переселенцам испытание. Они запомнили тревожный день. Зной душил. В тот день никто не сидел дома: кто ползал по крыше неотстроенного дома, кто возился у стога сена, кто полол картофель.
И над всем — солнце августа! От круглоголовой и заросшей лесом сопки шел пар. Он то растворялся, — и тогда явственно проступала зеленая хвойная шапка, — то снова густел, застилая сперва верхушку, потом опускаясь все ниже и ниже, пока не закрывал ее от глаз человека. День становился жарче. Пар перестал растворяться. Он все густел и густел, плотно опускаясь на цветную макушку сопки.
Смотрели переселенцы: дымится хвойная шапка.
— Ветер?
Нет, ветра не было. Новоселы готовились к катастрофе. Они смотрели то на сопку, то на посевы. Хлынул дождь. Небо разорвалось. Шумели косые потоки. Из тайги прибежал испуганный скот. Ему негде было спрятаться. Они прижались к домам и баракам — тучные коровы и сытые лошади. Дождь шел всю ночь.
Когда настал рассвет, новоселы увидели затопленные пашни. Лишенные каналов для отвода воды, они превратились в ненужные водохранилища. Дождь шел, раздвигая реку и калеча берега. Он уносил тес и сено. Он шел несколько дней, пока не иссякла последняя туча.
Небо заголубело.
Новоселы считали убытки, искали в реке трупы животных. Где унесло дом, где погиб урожай. Но до сих пор Биробиджан гордился тем, что новоселы выдержали испытание, а шматы! Что об этих тряпках говорить… Они удрали до наводнения, бог с ними совсем. Гордились новоселы, гордился и Робинсон. Скосили новое сено, отстроили дома, скот гуляет по тайге, опять цветет белая гречиха.
— Доброе утро, уполномоченный.
Он раскатал карту, все над ней склонились, стали водить карандашами…
— Сегодня я предлагаю перевалить через Бомбу, — сказал президент Вильям Гаррис, — мы посмотрим залежи туфа, побываем в Александровке и Бирефельде. Что мы там можем видеть?
— В Бирефельде — опытная станция, — сказал Робинсон, — рядом есть колхоз из палестинцев, а в Александровке мы расселили евреев среди украинских колонистов…
— Какие палестинцы? — спросил я.
— Восемьдесят человек, — ответил Робинсон. — Это очень хорошие земледельцы, но… трудно с ними работать! Они, видите ли, не признают жаргона. Я вас спрашиваю: кого это здесь интересует, в Биробиджане?
Восемьдесят человек прогорели на своей плантации около Яффы. Узнав о Биробиджане, они снялись всей колонией и приехали сюда. Они пожелали быть в одном колхозе. Они жили замкнуто и разговаривали между собой по-древнееврейски. Они спросили Робинсона: «Можем ли мы назвать наш колхоз „Хаим Хадош?“»[30] — «Этот мертвый язык здесь ни к чему». — «Но мы не признаем жаргона». — «Вы приехали к нам, а не мы к вам, — ответил Робинсон. — Здесь говорят, пишут и учатся на народном разговорном языке, который вы изволите презрительно именовать жаргоном. Вы должны дать своему колхозу еврейское, а не библейское название».
Палестинцы подумали и сообщили Робинсону, что они решили дать своему колхозу имя на языке эсперанто: «Войо Ново».