Сейчас Гордон стоял у ворот его дома на улице Алленби. Он с удивлением рассматривал знакомую обстановку. Покинув Одессу, адвокат выстроил здесь тот же дом, с теми же бокалами на фасаде, с той же крышей и террасами и разбил такой же сад, в котором, правда, было больше маслин и росли четыре пальмы. Кто-то полулежал в шезлонге, кто-то качался на гамаке, кто-то играл на рояле. Двор был укатан гравием, по дорожке бегала маленькая собачонка, откормленная и голая.
Адвокат сам открыл дверь своей квартиры. Прошли, говорил он, золотые одесские времена. Здесь, в Палестине, было мало клиентов, и он радовался каждому посетителю. Он усадил Гордона на диван, поставил перед ним сифон с шипучей водой и сказал:
— Я вас слушаю.
Он мрачнел с каждой минутой. Гордон видел: он в одно время и злится, и изображает злость. Летели в сторону перелистываемые бумаги, с шумом тыкался в пепельницу окурок, скрипело кресло.
— Нет, — сказал Илья Халлаш, — я не возьмусь за ваше дело.
— Почему?
— По-моему, ясно, — ответил тот. — Вы забыли, что я не только адвокат, но и член партии Ахдус га-аводо.
— Адвокат должен защищать всех, — возразил Гордон.
— Кроме бандитов, разрушающих счастье своей родины, — сказал Халлаш.
Гордон промолчал, затем особым, душевным голосом произнес:
— Господин Халлаш, я помню ваш дом в Одессе.
— Вы помните? — обрадовался адвокат.
— Да. И поселок Самопомощь, и Каштановую улицу…
— Не думайте, пожалуйста, что я о нем скорблю, о своем доме! — вдруг воскликнул адвокат. — Будьте уверены, что если бы я остался там, большевики не посмели бы меня тронуть. Я лицо известное. Не тронули же они Шаляпина.
— Конечно, — польстил ему Гордон, — вы же не буржуй, а интеллигент. И потом, вы когда-то выступали на политических процессах. Я помню ваши пламенные речи… Особенно по делу студентов медицинского факультета.
— Вы помните! — весело воскликнул Халлаш. — Да, я в те дни был в ударе. Это одна из лучших моих речей.
— Господни Халлаш, вы когда-то защищали политических, — сказал Гордон. — Так неужели вы можете осудить бедного Гублера, который возмутился тем, что французы разоряют друзов…
— Это арабская агитация, — строго произнес Халлаш. — А еврей, ведущий арабскую агитацию, — наихудший враг. Кроме того, приговор по делу вашего товарища уже давно состоялся… Он ведь уже бог знает сколько времени отбывает срок наказания. Ничего не могу для вас сделать.
Адвокат встал, отошел к окну.
— А кассация?
— Я же сказал, что ничего не выйдет.
И адвокат угрожающе забарабанил пальцами по стеклу. Оба молчали.
— Нет, ничего не могу сделать, — повторил адвокат.
Он повернулся и опять отвернулся. Положение стало невыносимым.
— Ладно, — сказал со вздохом Гордон и ушел, не попрощавшись.
В тот же вечер он побывал еще у адвоката Сокера и снова выслушал отказ. Ему захотелось проникнуть к самому Хаиму Вейцману, но знакомые его отговорили: у Гордона плохая репутация, своими хлопотами он может только навредить товарищу. За Гублера должны просить другие люди, например, старые колонисты. Они могли бы составить прошение к Хаиму Вейцману или к другому главарю Национального комитета. Тогда-то Гордон и решил поехать в Кадимо и попросить старых колонистов вмешаться в судьбу Гублера. Пускай они его не знают, но зато для них звучит память о старом Висмонте. Он покажет им письмо из Каира, а в Кадимо живут друзья отца Ровоама.
Машина уходила утром. Гордон провел остаток вечера на поплавке. Здесь он когда-то сидел за столиком, голодный и нищий. Сейчас он мог заказать себе любое блюдо и не стесняться своего костюма. Женщины иногда смотрели в его сторону. Их было много, нарядных и красивых. Он с любопытством оглядывал их и радовался, что его уже не мучают похотливые желания. Он обдумывал сюжет для миниатюры: зубцы горы Кармель, зубцы Аккрской тюрьмы, между ними — море. На высокой скале — высокий замок. Окно под решеткой, и в стальные прутья впилось бледное лицо Гублера. Гора пуста, море пусто, и пуст тюремный замок. Гублер окружен безмолвием и мраком…