— Тише! — кричал рослый человек. — Сейчас будет автобус! Подождите!
— Где Герш Гублер? Покажи мне его, Александр.
— Гублер?.. — рассеянно переспросил Гордон. — Там… Покажу после. Хорошо? Послушай, ты знаешь, что такое Палех?
— Конечно.
— А миниатюры знаешь? Подожди. Не рассказывай. После расскажешь. Подожди.
— А твоя жена?
— Там, — ответил он, показав на море, — она осталась в Палестине.
Мы сели в автобус. Все жадно смотрели через оттаявшие окна, толкали друг друга.
— Это Карл Маркс? Да?
— Здесь же стояла Екатерина…
— Сабанеев мост! Смотрите, Сабанеев мост! Вот тут жил персидский шах…
Многие узнавали улицы и дома, где родились, жили, учились. Увидели шествие детей с барабаном — удивились. Увидели статую Ленина в нише бывшей Биржи, красный флаг над зданием, где была синагога Бродского. Все время удивлялись, толкая друг друга, что-то кричали, вспоминали.
— Герш, — услыхал я голос Ханы Гублер, — ты должен теперь гордиться своей старухой. Я уже кончила все университеты. Ты можешь меня спросить насчет Эрфуртской программы.
— Потом, мама, потом!
И тут я в первый раз в жизни увидел Герша Гублера. Он был худ, изможден, но смугл и красив, как писал о нем когда-то Гордон. Я посмотрел на лысину Гублера и вспомнил, что мой друг изображал его многоволосым и кудрявым. Мать целовала ему руки, и сын краснел от стыда, но боялся, видимо, огорчать ее и безропотно принимал ее ласки.
— Сыночек, — сказала она и заплакала, — я тебя ждала, ждала, пока прошла вся моя жизнь.
Автобус кружил по городу, и нездешние черные люди никак не могли оторваться от окон. Узнавали Косарку, Толчок, Степовую, Водопроводную, Запорожскую.
— Арон! — закричал один. — Ты знаешь, где мы, Арон?
— Я знаю! Мы — дома!
— Мы — дома, — повторил третий. — Это же наша родная земля.
Я показывал Гордону, объяснял. Он должен помнить — здесь не было никакого сада. А Прохоровская улица? Она вся в цветах. Видел ли он когда-нибудь цветы на Прохоровской? Дом градоначальника? Его сломали. Да, он был на этом месте.
— Хорошо, — сказал Гордон, — я сниму бороду.
Когда нездешние люди немного успокоились, рослый человек из Озета сообщил им, что они пробудут здесь пять дней, потом поедут в Москву и оттуда — в Биробиджан. Их отправят с большой новой партией, на днях туда выезжают двести семей.
— Но как же Гублер? Как он вышел из тюрьмы? — не утерпел я.
Наконец наступило время для разговора. Мы сидим с Гордоном в кафе. Он смотрит, как люди убирают платан, поваленный ветром, и рассказывает.
— …Я сидел в конторке, когда в кинематограф шумно вбежал Вильям Партридж. «Сэр, — вскричал он, — вы были у меня пять раз. Пять раз оставили у меня по фунту. Знайте же, что благородные деньги не пропали даром. Я почти уверен в счастливом исходе нашего дела». Я выслушал его и понял, что адвокат-стихоплет действительно придумал нечто остроумное.
Когда в Иерусалим прибыла комиссия по амнистии, Партридж с горестью узнал, что Гублер не подходит ни под один пункт, так как амнистия не касалась лиц, осужденных по государственным преступлениям, и королевский указ не мог ему принести никакого облегчения. Тогда адвокат вспомнил, что главным против Гублера было обвинение в агитации за друзов. Но дела друзов касаются Франции, а не Великобритании, и Вильям Партридж исписал множество бумаг, где доказал, что виновного должна была судить другая страна. Он называл дело Гублера судебной ошибкой и требовал либо выдать его Франции, либо выслать из пределов подмандатной английской территории. «Для нашей родины, — писал Партридж, — будет более достойным, если мы ограничимся высылкой. Наша родина давала и дает приют всем политическим эмигрантам. Станет ли она выдавать их сейчас? Никогда! Заключенный — я утверждаю это с полной ответственностью — не причинил никакого вреда нашему государству. Простите, что я повторяю банальные истины, но забота о справедливости принуждает меня к многословию. Ваше превосходительство прислано сюда королем не карать, а миловать…»
Знал ли Гублер о хлопотах? Он не знает и сейчас. Вильям Партридж умолял Гордона ничего не сообщать заключенному. Он сказал: «Наша профессия покоится на логике, а узник Аккрского замка производит на меня впечатление человека эмоций. Врач никогда не советуется с больным, и мать, собираясь родить, не спрашивает позволения у сына». Знал ли Ровоам? Гордон признался, что и от него он скрыл, каким путем добивается освобождения Гублера. Ему всегда был по душе непримиримый нрав Висмонта, но здесь он мог оказаться помехой.