— Пусть так, но ты же сам говоришь о слежке. Значит, тебя в чем-то подозревают. Иначе зачем гестаповцы подселили к тебе этого фольксдейче?
— Что они выследят, еще неизвестно! А бросать бухгалтерию мне сейчас нельзя, понимаешь, нельзя! Предположим, уйду я с фабрики. Туда будут приходить наши товарищи, особенно из районов. Тебя нет, меня нет. Придут раз, другой — никого. Ну и считай, связь оборвалась. Пока удастся снова восстановить ее, много воды утечет. А теперь каждый день дорог.
— Вместо вас, Иван Иванович, можно оставить на фабрике кого-нибудь другого. Есть же там подпольщики. Вот через них товарищи из сел и будут поддерживать связь с подпольным Центром, — вставил Поцелуев.
Луць отрицательно покачал головой:
— Нет, Николай Михайлович, это не выход из положения. Связные из сел знают Терентия и меня. Кого бы мы ни оставили на фабрике, с незнакомым человеком они разговаривать не станут: мы сами предупреждали их об этом. Ведь у любого нового товарища не напишешь на лбу: заменяет, дескать, Новака и Луця в подпольных делах. Покрутится связной туда-сюда да и назад, в село. Где он будет нас искать? На явочных квартирах? Но о наших городских явках знают лишь единицы, а с фабрикой связаны десятки. Как ни крути, пока мне надо оставаться на фабрике. Конечно, при встречах со связными я подскажу, куда обращаться в следующий раз, ну хотя бы к тебе, Николай Михайлович, на склад утильсырья. Пока не скажу всем новый адрес, с фабрики на Хмельной не уйду. Нет никакого расчета делать это...
Позже я часто думал: была ли логика в рассуждениях Ивана Ивановича Луця? Да, конечно была. Он умел убеждать, умел доказать свою правоту не криком, не разговорами о долге и обязанности, а именно логикой. Но жизнь, тем более жизнь и борьба в тылу врага, не всегда можно было уложить в схему логических рассуждений. От нависшей над Луцем опасности нельзя было так просто отмахнуться, не считаться с нею. В конце концов, и сам Луць понимал, что, несмотря на его, казалось бы, убедительные доводы, ему не следовало больше оставаться на фабрике. Понимали это и я, и Николай Поцелуев. Почему же мы не настояли на своем? Почему не уговорили его немедленно уйти с фабрики? Тогда нам казалось, что Иван Иванович прав. И он остался на фабрике. Это была непоправимая ошибка — моя, Поцелуева, самого Луця. Но разве мы могли думать, что за нее впоследствии придется расплачиваться столь дорогой ценой!..
Во время разговора я обратил внимание, что Поцелуев явно взволнован, хотя и пытается казаться спокойным. Да и его неожиданное появление на «даче» не сулило добрых вестей — это я понял еще раньше. По-прежнему, листая немецкие газеты, он то и дело украдкой хмуро поглядывал на меня, словно хотел сообщить неприятную новость. Наконец я не выдержал, спросил:
— Что еще у тебя, Николай?
— Да так, — замялся было он, потом решительно встал, прошелся взад-вперед. — Плохое скажу, Терентий Федорович, очень плохое для вас. Сколько ни молчи, от этого легче не будет. Час назад я разговаривал с Володей Соловьевым. Он в городе, заходил ко мне. В Гоще плохо...
— С сестрой? — вырвалось у меня.
— Нет, Устине удалось скрыться. Отца вашего схватили жандармы. Соловьев говорит, Устина предупреждала его об опасности. Последние дни он не ночевал дома, прятался. Выследили сельские полицаи, схватили, передали жандармам. Вчера его привезли под конвоем сюда, в ровенскую тюрьму...
Хотя у нас в городе было немало явочных квартир, большую часть времени я проводил на «даче» Васи Конарева. Тут я никого не стеснял своим присутствием, чувствовал себя независимым, а главное — никого, кроме себя, не подвергал опасности. Когда город окутывали предвечерние сумерки, на «дачу» пробирался кто-нибудь из моих друзей. Обычно это были либо Луць, либо Шкурко, либо Поцелуев. Они приносили с собой краюху хлеба, огурцов или несколько вареных картофелин в мундире, рассказывали об обстановке в городе, докладывали о сообщениях, поступавших со связными из сельских подпольных групп. Тут же мы договаривались о заданиях, которые следовало дать тем или иным подпольщикам. Иногда заходил на «дачу» и ее «хозяин» — Вася Конарев, рассказывал о своих поездках по области, о том, что доводилось ему слышать в районах о партизанах, о диверсиях на железнодорожных линиях, а также о зверствах гитлеровцев и националистов.
Днем я обычно не выходил: показываться на улицах Ровно было рискованно. По ночам первое время тоже оставался на «даче», прислушиваясь в темноте к писку мышей, доедавших по углам остатки моих обедов и ужинов.