Лишь спустя несколько дней я отправился к тете Шуре. Туда чаще всего заходили связные подпольных групп, а порой и сами их руководители. С наступлением темноты, выбирая переулки поглуше, я зашагал к домику Чидаевых.
За углом каждого дома можно было столкнуться с жандармским патрулем, из любого подъезда вслед за окриком «Халы!» могла прогреметь короткая автоматная очередь. Я старался не думать об этом, но никак не мог отделаться от тревожных мыслей. Город казался огромным капканом, готовым захлопнуться от каждого неосторожного шага.
Правую руку я все время держал в кармане брюк, сжимая рукоятку пистолета. Осторожный стук собственных шагов заставлял непрестанно прислушиваться. Вот где-то за темными, словно застывшими домами раздается чужая речь. Значит, туда нельзя. Впереди мелькает, ползет по стене тусклый кружочек света от карманного электрического фонаря. Туда тоже нельзя: не иначе как полицаи. Коротко, как удар молота, гремит одиночный выстрел в районе железнодорожной станции. Протяжным гудком врывается в ночь крик паровоза.
В конце затемненной улицы вижу три силуэта. Отступаю назад, притаившись, прячусь за ствол каштана.
Тяжело ступая, по тротуару безмолвными тенями проходят три немца в касках. Откуда-то доносится шум автомобильных моторов.
Удачно прохожу еще один квартал. Возле забора светятся огоньки сигарет, доносится смех, чужая речь. Опять прячусь в тени — надо выждать. Нет, тут не пройти. Придется в обход. Всюду немцы. Их почему-то сегодня особенно много в городе. Или мне это только кажется?
Наконец-то улица Скрайняя. Небольшой одноэтажный домик. Перед окнами на веревке белеет тряпка: не то старое полотенце, не то наволочка. Значит, в квартире чужих нет, можно заходить. Тетя Шура знает, в любой момент может прийти кто-нибудь из подпольщиков: белая тряпка перед окнами — своеобразный сигнал-пароль.
Пробираюсь к окну. Тихо скребу пальцами по оконной раме, потом иду к двери. Александра Венедиктовна открывает немедленно В коридоре тихо шепчет:
— Никак, ты, Терентий?
— Я, тетя Шура.
— Ну проходи, проходи, сынок. Давненько ты у нас не был. Я уж думала, забыл совсем.
В комнате тихо, уютно. Пахнет цветами и свежевыстиранным бельем. После «дачи» кажется, будто я попал в родную отцовскую хату, в которой не был целых два года. Александра Венедиктовна угощает меня не очень сытным ужином, потом заботливо стелет постель, приговаривая:
— Отдохни, сынок, намаялся, верно. А у нас тут пока тихо, спокойно.
Лежу на мягкой постели, но никак не могу заснуть. Из темных углов к сердцу подступает тоска. Не дают покоя мысли об отце.
Эх, отец, отец... Вот и снова пришли к тебе тяжкие дни, каких немало испытал ты с тех пор, как мы, твои дети, стали коммунистами! Немного хорошего в жизни видели мы с тобой, отец. Сколько пришлось тебе вытерпеть только из-за меня одного, твоего сына, твоей опоры на старости лет. Били тебя и польские шуцманы, и жандармы, и сыщики «двуйки». Не однажды стоял ты перед воротами тюрьмы с узелком — передачей для сына. Не раз гнали тебя от этих ворот с руганью, с тумаками в спину: «Вон отсюда, собачья кровь, быдло!» Но ты снова возвращался к обитым железом воротам, стоял, ждал, никогда не унижаясь до поклонов, до угодливой улыбки тюремщикам. Ты знал тогда и знаешь теперь: не пристало отцу коммуниста заискивать перед господами, кланяться им, выпрашивать у них прощения для сына. И ты не один такой. Мать моего друга, гощанского коммуниста, бывшего при пилсудчиках секретарем подпольного райкома партии Гриши Гапончука, так и умерла у тюремных ворот, не дождавшись разрешения перед смертью посмотреть на сына хотя бы сквозь тюремную решетку. А разве легче было в ту пору родным Оли Солимчук, Прокопа Кульбенко, Александра Гуца, Федора Кравчука, отцам и матерям подпольщиков, членов Коммунистической партии Западной Украины, которых польские жандармы по нескольку лет держали в казематах? Разве не переживали они за своих детей так же, как переживал ты за меня, отец?
Все мы, сыны и дочери партии, всегда оставались для вас детьми. Вы несли свою боль, свое горе всюду за нами. Ваша любовь и ваше терпение согревали нас в подвалах сырых казематов, на холодных нарах камер-одиночек. Простите нас! Мы стали коммунистами в трудное время. Мы хотели одного: чтобы людям лучше жилось на свете. И если самим вам было порой еще тяжелее, то не осудите нас за это. Ведь мы плоть от плоти вашей, кровь от крови вашей, и дух ваш, бунтарский испокон веков, перелился в наши сердца, поднял нас на борьбу против несправедливости и угнетения.