Спал он у нас в пристройке, на сеновале. Я иногда тоже забирался на сеновал: выносил из хаты одеяло, расстилал на пахучей траве по соседству с Крупой. И тогда постоялец вступал со мной в продолжительные беседы. Говорил, правда, больше он, а я молча слушал. Он, казалось, ненавидел всех и вся. С ненавистью говорил о польских офицерах, присматривавших за строительством казарм, о жандармах, рыскавших по пограничным селам; крыл на чем свет стоит Пилсудского и установленные им порядки; материл австрийское правительство, особенно австрийских социал-демократов, уверяя, что хорошо их знает, так как раньше был связан с ними «на идейной почве». Но больше всего от него доставалось Гитлеру, только что пришедшему тогда к власти в Германии. Крупа сыпал на его голову тысячи проклятий. Размахивая в темноте газетой, мрачно цедил сквозь зубы, что «паршивый Шикльгрубер»[7] в конце концов проглотит Австрию, заграбастает Чехословакию и Польшу.
— Немецкие промышленные и финансовые тузы не настолько глупы, чтобы позволить фюреру управлять страной, не убедившись вначале в том, какие выгоды принесет им нацизм, — убеждал он меня. — Лишь отпетые дураки, вроде австрийских социал-демократов, которые только и делают, что митингуют, не хотят понять, чем все это кончится для Австрии...
Сбиваясь, перескакивая с события на событие, Крупа рассказывал мне о каких-то политических кружках в Вене, а иногда с пьяным упорством учил меня петь по-немецки «Интернационал». Не раз вспоминал он старых знакомых, земляков, с которыми будто бы состоял в одной социал-демократической группе в Эйзенштадте.
Кто он на самом деле? Каково его прошлое? Почему он очутился в Польше? Сколько я ни старался, найти ответ на эти вопросы не мог. Трудно было, понять, когда он говорил правду, а когда беззастенчиво врал. Правда и ложь постоянно соседствовали в его размягченном от водки мозгу.
Крупа жил у нас месяцев восемь, потом поругался с десятником, бросил работу и куда-то исчез.
Через несколько лет я попал в ровенскую тюрьму. Там сидели еще несколько коммунистов. Отгороженные от мира толстыми каменными стенами, мы поддерживали между собой связь. Перестукивались, тайком передавали друг другу новости, договаривались, как вести себя на допросах, предупреждали о подосланных в камеру шпиках и провокаторах. Если менялось тюремное начальство, мы узнавали об этом раньше, чем новый полицейский чиновник прибывал к месту назначения. Появлялась новая партия арестованных, «тюремный телеграф» тотчас же извещал: что за люди, откуда, за что арестованы. Когда кого-нибудь из политических тайком бросали в карцер, коммунисты, условившись, в один день и час заявляли тюремному начальству протест, объявляли голодовку.
Одни события, нарушавшие монотонность тюремных будней, радовали, другие — омрачали. Многое тут же забывалось, многое надолго оставалось в памяти.
Однажды на рассвете, когда тюрьма еще спала, во дворе внезапно прогремели выстрелы. По коридору забегала охрана.
Мы стали выяснять, что произошло. Несколько дней подряд, почти не переставая, работал наш «тюремный телеграф». Постепенно выяснилось: из тюрьмы удрал агент немецкой разведки, арестованный «двуйкой» за сбор сведений о дислокации польских дивизий.
Вначале мы отнеслись к этой истории равнодушно. В конце концов ничего необычного не случилось: фашистская Германия опутывала сетью своей тайной агентуры всю Восточную Европу, и Польша не была исключением. Удивляло другое — самый факт удачного побега. Мы знали, бежать из ровенской тюрьмы не так-то просто.
Впоследствии и эта загадка была разгадана. Оказалось, что побег немецкого агента был инсценирован. Узнали мы и о том, что агент абвера был схвачен на Варшавском аэродроме во время передачи секретных сведений пилоту немецкого рейсового самолета, курсировавшего на трассе Берлин — Варшава.
Арестованный поляками немецкий шпион не отпирался. На допросе он выдал двух гитлеровских разведчиков, в том числе немку, преподавательницу гимназии в небольшом местечке вблизи Кракова. Для меня самым неожиданным во всей этой истории оказалось то, что шпиона звали... Францем Крупой.