Такие суды заседали днем и ночью, в спешном порядке рассматривая сотни дел по обвинению в измене нации. Приговоры были почти всегда одинаковыми — смерть. Рекой лилась кровь патриотов. В каменных подвалах украинской полиции и в других застенках непрерывно гремели выстрелы...
Когда Костецкий и возглавляемая им банда полицаев-националистов вывели меня поздно вечером за ворота тюрьмы, я еще не знал, что предстану перед бандеровским судом. Долго пришлось шагать по тихим, словно вымершим улицам города. Резиденция заправил окружного провода ОУН, куда меня вели, помещалась в здании немецкой комендатуры, рядом с православным собором, почти в противоположном от тюрьмы конце Ровно.
Меня втолкнули в просторную комнату, полы которой были застланы коврами. У большого стола, развалившись в мягких креслах и дымя сигарами, сидели «судьи». Их было не меньше десятка. У некоторых на лацканах пиджаков из грубошерстного сукна тускло поблескивали значки-трезубцы. Дым сигар будто туманом обволакивал хрусталь дорогой люстры.
Вся эта свора до моего прихода, видно, вела оживленный разговор, но, когда я вошел, в комнате вдруг наступила тишина. Стало слышно, как тикали часы. Все сидевшие у стола словно по команде повернули головы в мою сторону. Братьев Александра и Якова Бусел я узнал сразу. С этими клеванскими «вождями» националистов мне не раз приходилось сталкиваться еще до тридцать девятого года. Других, кроме Огибовского и вошедшего вслед за мной Костецкого, прежде видеть не доводилось. Но по накрахмаленным манишкам, костюмам немецкого покроя, темно-серым галстукам из эрзац-шелка нетрудно было догадаться, из каких краев слетелись в Ровно эти молодчики.
Мне указали на стул, стоящий в центре комнаты. В дверях, положив руки на кобуры пистолетов, встали Огибовский и Костецкий. Младший Бусел, Яков, сжал бесцветные тонкие губы, медленно поднялся, раскрыл папку, которую я уже видел в кабинете Крупы.
— Панове! — Бусел в театральном жесте поднял руку. — Панове! — повторил он. — Мне не хватает слов, чтобы высказать все, что я думаю о человеке, который сидит здесь, перед вами... Это не москаль, не поляк, не иудей. Он родился в селе Гоща, ему двадцать девять лет, родители его крестьяне-украинцы. Род от деда-прадеда врастал корнями в нашу родную землю. Как же служил этой земле, нашему народу Терентий Новак? Продавшись московской коммунии, он связался с большевиками, обратил в коммунистическую веру немало нашей молодежи. Его многолетняя преступная деятельность на Волыни нанесла большой вред нашим светлым национальным идеям. Панове! В этих документах отражен весь коварный путь предателя украинской нации. Они, эти документы, являются обвинительным актом, который выносится на рассмотрение многоуважаемого суда. Прошу слушать внимательно.
Он стал читать одну бумагу за другой.
Не знаю, сколько времени потребовалось им на сбор этих бумаг, но моя биография была изложена в них довольно обстоятельно. Упоминалось там о многом: и о моем участии в работе комсомольских ячеек на Волыни в тридцатых годах, и о партийной работе в городах и селах, и о том, что в тридцать девятом году я был избран депутатом Народного Собрания Западной Украины во Львове, проголосовавшего за воссоединение Западной Украины с Украиной Советской, и о том, чем занимался я перед войной...
Верховоды оуновского провода знали обо мне многое, однако далеко не все. Были обстоятельства, в которых они не могли толком разобраться.
Судя по материалам досье, они считали, что последние годы я находился вне партии. Убедила их в этом такая деталь: оформляя мне документы накануне ухода во вражеский тыл, житомирские товарищи написали в соответствующей графе моего военного билета «беспартийный».
«Но теперь-то это, пожалуй, не имеет значения, — с грустью подумал я. — Приговор у них, вероятно, приготовлен заранее».
Бусел отложил в сторону бумаги, уперся ладонями в стол.
— Как видите, панове, подсудимый Новак заслуживает самой суровой кары. Таково мое мнение. Думаю, меня поддержат все присутствующие, — закончил он и спросил, посмотрев на меня исподлобья: