Однако не обстоит ли дело таким образом, что, по существу, все события всегда происходят как раз в сфере символического обмена, которая кардинально отличается от сферы практикуемой нами сегодня рациональной купли-продажи предметов и тел? Пусть эта точка зрения и выглядит достаточно парадоксальной, я, тем не менее, склонен утверждать следующее: экономики, какой мы привыкли ее понимать, экономики в рациональном, освященном экономической наукой смысле[8] не существует, ибо подлинное основание движения вещей и в прошлом и сейчас не что иное, как символический обмен, и именно в его пространстве они в действительности и функционируют.
Конечно, в символическом обмене можно видеть лишь исторический объект и изучать потлач в первобытных социумах исключительно с антропологических позиций, при каждом удобном случае подчеркивая, что в нашем обществе все основано на рынке, подчинено принципу ценности… Но так ли это на самом деле? А что если и мы живем в условиях непрекращающегося потлача? Мы создали реальность, казалось бы, полностью зависящую от своего рода союза экономической, телесной и сексуальной рациональностей, но главной, радикальной формой жизненности всегда выступает вызов, безудержное повышение ставок, потлач, то есть отрицание ценности. Принесение ее в жертву. Следовательно, и мы, по-видимому, живем жертвенностью, но, в отличие от представителей других культур, не хотим принять данный образ жизни. И не можем, поскольку, расставшись с мифами и ритуалами, обрекли себя на его неприятие.
Сожалеть по этому поводу бессмысленно: мы сотворили иной тип организации социума, и там, где заявляла о себе цикличность, кругообразность, реверсивность, господствует теперь система линейности, система необратимости. Мы живем, затем умираем, и это по-настоящему конец.
4
Соблазн
Вселенная соблазна оказалась для меня существенной составной частью того, что радикально противостоит производству. В данной вселенной вещи не порождаются, не фабрикуются, не создаются для ценностного мира — здесь происходит их совращение. Совращенная вещь уже не ориентирована на ценность, а значит, на сферу самотождественного, реального, она втянута в игру видимостей, вовлечена в символический обмену. Первоначально этот обмен исследовали в связи с хозяйственной деятельностью) циркуляцией благ, прежде всего в потлаче, затем — в контексте проблематики смерти. К феномену соблазна я обратился в период, когда на первый план вышла тема символического обмена и сексуальности. Однако, с моей точки зрения, соблазн затрагивает все сферы действительности, а не только обмен между полами. Безусловно, в рамках существующих между ними различий два пола, соперничая и одновременно сотрудничая друг с другом, устанавливают взаимоотношения, позволяющие им обрести свою идентичность и конституирующие область сексуального в качестве пространства закрепленной половой дифференциации и зоны удовольствия. Но во вселенной соблазна от самотождественности физиологически различных полов ничего не остается: здесь они вступают в игру, предполагающую их реверсивность. Поставив под сомнение тезис о том, что мужская сексуальность тождественна себе по самой своей природе, я сосредоточился именно на процессе мужского становления женского и женского становления мужского. И женское выступило для меня подрывом оппозиции мужского и женского как ценностной противоположности полов. Женское, на мой взгляд, — это то, что выходит за рамки их противостояния и, следовательно, в некотором смысле упраздняет сексуальную идентичность. Такая позиция, конечно, не могла устроить феминистов. Тем более что она не согласовывалась с их идеей сексуального освобождения, которую я к тому времени воспринимал уже не иначе, как основанный на принципе ценности и половой самодостаточности, а значит, весьма наивный проект…
Игра соблазна является также и более опасной, более рискованной, чем взаимодействие полов. Она отнюдь не исключает наслаждения, скорее, наоборот, она тесно связана с ним, но это наслаждение — нечто иное, нежели сексуальное удовольствие. Совращение есть вызов, акт, который всегда направлен на расшатывание структуры идентичности, на разрушение представления человека о самом себе. В этой связи оно открывает перспективу радикальной инаковости. Анализируя соблазн, я пришел к выводу, что в его поле попадает все, что избегает структур обеспечивающей накопление производительности. Однако идея сексуального освобождения, попытка реализации которой стала важнейшим предприятием того времени, как и идея освобождения труда, оставалась в плену парадигмы продуктивности. Речь шла о раскрепощении энергии, осмысляемой по аналогии с материальной производящей силой, — аналогии, абсолютно не пригодной для понимания большой игры соблазна, не имеющей ничего общего с процессами аккумуляции.
Соблазн не столько играет на желании, сколько играет с этим желанием. Он не является его отрицанием, он не выступает также и его противоположностью: он его разыгрывает.
Видимости, принадлежащие сфере соблазна, — видимости не физические. Совращение занято подвешиванием бытия, поэтому сфера соблазна представляет собой пространство своего рода деонтологии,[9] в котором, мы захвачены гибкими, реверсивными формами и в котором ни один из полов не располагает гарантиями его устойчивого существования, а самое главное, не в состоянии преобладать над другим. По сути дела, феномен женского я ввел в игру, заняв место смерти, какой она дает о себе знать в символическом обмене. В этих условиях женское не могло не превратиться в специфический пароль [mot de passe], то есть в реальность прохода [réalité de passe], если угодно, в индекс реверсивности живого и мертвого. Именно таким образом femina[10] оказалась реверсивностью мужского и женского.
Следует отметить, что термины «соблазн» и «совращение» употреблялись в то время очень часто: то и дело говорили о «совращении масс властью», о «совращении обывателя средствами массовой информации», о «великих соблазнителях»… Но для меня они имели иной, отличный от общепринятого смысл. Определяющая роль в деле совращения, на мой взгляд, исторически принадлежит женщине. Многие полагали, что связывать сферу соблазна с женским началом — значит подходить к ней поверхностно, недооценивать действующую в ней силу доминирования. Как раз наоборот: ведя речь о динамике совращения, я имел в виду действительное господство — символическое господство форм, тогда как мои оппоненты, рассуждая о ней, указывали всего лишь на материальное главенство власти, прибегающей к тактике уловок.
Совращение — первое из преступлений. И наши попытки утвердить мир, сориентировать его в одном направлении, прежде всего в рамках бесконечного процесса производства, безусловно, имеют целью элиминировать, упразднить в конечном счете всегда опасную, таящую в себе зло область соблазна.
Однако вселенная форм — совращения, вызова, реверсивности — есть само воплощение могущества. Мир производительности обладает властью, но не могуществом: оно является атрибутом именно вселенной соблазна. И хотя совращение и не в состоянии противостоять производительности непосредственно на территории причины и следствия, территории порождения, в более или менее широком плане оно, я думаю, всегда сильнее систем производства богатств, смыслов или удовольствий… Зависимости от сферы соблазна, судя по всему, не может избежать ни одна из этих систем.
8
Ж. Бодрийяр имеет в виду, что для экономической науки экономика всегда представляла собой сферу рационально-экономной, то есть ориентированной на сохранение и умножение ценностей, организации хозяйства.
9
Используя термин «деонтология», Ж. Бодрийяр описывает сферу соблазна сразу и в качестве зоны, где действуют особые нормы функционирования символических форм (деонтология как область должного), и в качестве зоны своеобразного ослабления бытия (деонтология как деонтология).