Наступила тишина, Настя тоже перестала хныкать.
— Ну, и что там у вас было? — спросила, помолчав, мама Люда.
— Ничего особенного, — сказал Ростик. — Обсуждался вопрос о нарушении режима. Неразборчивые контакты, самоизоляция от коллектива… вот, пожалуй, и все. Надо отдать справедливость: держался ваш папочка мужественно. "Ни стона из его груди, лишь бич свистел играя…" Григорий Николаевич побушевал для порядку, я тоже произнес пару-тройку нелицеприятных слов… Так надо, дорогие друзья. Есть такое великое слово: "Надо"!
Андрей смотрел на него исподлобья: нет, все-таки Ростик чувствовал себя виноватым, он и пришел сюда заглаживать вину, и веселость его была неестественной.
— О чем я там говорил? Пожалуйста, секретов из этого не делаю. "В то время как мы на передних рубежах защищаем честь и достоинство советского человека…" Ну, и так далее. Это, знаете ли, как бесплодная женщина выступает с высокой трибуны: "В то время, как мы, бабы, в муках рожаем детей…" Кто на самом деле рожает детей — тот не кричит об этом с трибуны. Запомни, — Ростик вновь обратился к Андрею, — кто говорит, стуча себя в грудь: "Мы — честные труженики…" — не верь тому человеку.
Мама Люда слушала, страдальчески напрягшись, как будто он говорил на иностранном языке.
— А что Владимир Андреич! — спросила она. — Вот уж кто, наверное, душеньку отвел!..
— Напрасно вы о нем так плохо думаете, — укоризненно сказал Ростик Володя взял всю вину на себя: не проследил, не остерег, не подключил Теперь он будет вашим куратором.
— Ну, и чем же все кончилось? — допытывалась Людмила.
— Кончилось? — юмористически переспросил Ростик. — Ну, если это так важно, то кончилось тем, что т-щ Букреев супруга вашего матом покрыть изволил… в знак прощения, согласно старинному народному обряду. Теперь на собраниях вволюшку посклоняют: "Феномен Тюриных, случай с Тюриными, тюринщина как таковая…" Новичкам вас будут показывать: "Вот, мол, и есть те самые Тюрины". И так года два… пока не забудется.
Должно быть, на лице Андрея отразилось смятение, потому что Ростислав Ильич, мельком взглянув на него, резко себя оборвал.
— Ну-с, друзья мои, прошу прощения, вам домой, а я загляну в сей храм разврата. Жена кольцо с опальчиком заказала, а лучше не одно: на каждый пальчик — свой опальчик. Как славно, что наши женщины не ходят босиком…
— Погодите, Ростислав Ильич! — взмолилась Людмила. — Что-то я вас так и не поняла. На чем все-таки порешили?
— Да ни на чем! — с досадой ответил Ростик. — Что вы, ей-богу… Это ж острастка, театр. Ну, сделали строгое предупреждение, через два года заведутся другие грешки. Желательно, конечно, совершить какой-нибудь подвиг… Советую Ивану спасти утопающего. Роль утопающего могу сыграть я, оплата по договоренности — долларами, разумеется.
— Не понимаю… — пробормотала Людмила. — Так нас… не выселяют в двадцать четыре часа?
— Мама, уймись! — сказал Андрей. — Ну, пожалуйста! — А Ростислав Ильич засмеялся.
— В двадцать четыре? Это что же, спецсамолет для вас запрашивать? Ну, уж дудки. Высылка, дети мои, — это слишком большая честь и большая роскошь, вы этого не заслужили. Но впредь оказываться в неположенном месте с неположенными людьми — не советую. Соблюдайте достоинство советского человека.
— Да что вы! — истово воскликнула Людмила. — Да мы… Да я… Да никогда больше!
Ростислав Ильич посмотрел на нее с печальной улыбкой.
— О господи! — проговорил он.
И, повернувшись на высоких каблуках, пошел прочь — маленький кучерявый несчастный альбинос.
Мама Люда долго глядела ему вслед.
— Ну, Аниканова! — сказала она, сжав кулачки. — Ну, Валентина! Психопатка проклятая…
— Пошли, мама, будет тебе, — сказал Андрей и потянул ее за рукав. — Я ж говорил? Говорил. А ты меня не слушала. Хорошо, что все уладилось.
Но ничего не уладилось: расплата была еще впереди. Поднявшись на третий этаж «Эльдорадо», Тюрины увидели дверь своего номера распахнутой. Иван Петрович лежал на постели, странно подвернув руку.
— Ну вот, пожалуйста, спит, как младенец, — нарочито бодрым голосом проговорил Андрей, стоя на пороге предбанника, однако ноги у него, как тогда в самолете, сразу ослабли, и пятки защекотало пустотой раскрывающейся под ним бездны.
— Ванюшка! — вскрикнула мама Люда и, бросившись к постели, схватила мужа за плечи.
Отец не двигался.
— Это папа так играет, — уверенно сказала Настасья. — Лежит, а потом — ам!..
Уткнувшись лицом в обслюнявленное покрывало, отец что-то невнятно пробормотал, рот у него был скошен, открывался желтый полустертый клычок, глаз тоже скошен и тускл, как алюминиевый.
— Ты что, выпил? — наклонившись к его лицу, спросила мама Люда.
Но Иван Петрович был трезв. Когда жена и сын с большим трудом перевернули его на спину, увидели искаженное темно-багровое лицо с полузакрытым левым глазом: рот приоткрыт, язык едва шевелится, как будто распухший…
— Ванюшка! — закричала мама Люда.
— Ну, что ты шумишь? — одернул ее Андрей, сам смертельно напуганный.
— Перенервничал человек, спокойствие нужно и тишина.
А кто-то другой, живущий у него в груди, вдруг громко и трезво сказал: "Ну, вот и решилось. Вот и решилось".
23
Ровно через пять дней, в субботу, Андрей сидел на складном брезентовом стульчике в малом холле квартиры Матвеева и сосредоточенно ощупывал свою голову. Странно было делать это, запуская большие пальцы под надбровные дуги: такой маленький костяной шар, обтянутый мохнатой кожей, — и это все, это — весь ты, остальное лишь фурнитура. Вчерашние горести, сегодняшние хлопоты, завтрашние заботы, все, что известно о тебе лишь тебе, от Эндрю Флейма в черной беретке до ослепительной бандитки в кожаном комбинезоне, от огненно-красной палатки на луговине у Ченцов до пряничного терема спящей вечным сном Кареглазки… вообще все, что тебе известно, включая историю Вселенной от Большого Взрыва до наших дней и географию, экономическую и физическую, Союза и Офира и тех дивных островов, на которых ты никогда не побываешь, — все это заключено в бугристом костяном шарике. Иногда в его темной глубине начинает светать — и ты видишь что-то очень простое, настолько простое, что становится страшно…
Малый холл размещался на черной половине, здесь сейчас были сложены все отощалые тюринские пожитки, и никто сюда, слава богу, не заходил. А в большом горчичном зале гудели голоса, там толпился народ, собралась вся группа Звягина — с женщинами и детьми. Парадная дверь была нараспашку, всяк входил и выходил, когда вздумается, как на свадьбе или на похоронах. Говорили, что должен заехать советник, но уж это кто-то хватил через край: ничего и никому Виктор Маркович не был должен.
А в переднем углу в широком кресле сидел Иван Петрович, руки его неподвижно лежали на толстых валиках, на бледном длинном лице блуждала конфузливая улыбка. Каждый вновь пришедший почтительно приближался к нему, словно к патриарху старинного рода, и говорил что-нибудь доброе и глупое.
— Ничего, ничего, главные трудности уже позади!.. Мы еще встретимся — на новых широтах!..
Иван Петрович сосредоточенно слушал, улыбался и кивал, время от времени отчетливо произнося:
— Да, спасибо, большое спасибо.
Андрей не мог находиться в горчичном зале: ему было больно смотреть на отца. Сердце его покрылось черствой сухой коркой, под которой далеко в глубине кисловато дышал теплый мякиш младенческого отчаяния: "Папочка, папа, прости меня, папа!"
Григорий Николаевич, расхаживая по холлу, рассказывал утешительные истории о том, как людей вывозили из жаркого климата чуть ли не ногами вперед, а целительный воздух Союза в три дня поднимал их, и они тут же кидались заполнять новые выездные анкеты.
Валентина Аниканова, неуместно нарядная в своем лиловом балахоне с желтыми бабочками на грудях, сокрушалась, что не приютила Тюриных месяц назад у себя в пансионе "Диди":