И вдруг это случилось само собою: время и пространство схлопнулись вокруг него, как фотокамера с черной гармошкой, мама Люда и Настя, вспорхнув, исчезли, сгинули и постылые тележки с багажом, и Андрей увидел себя стоящим возле отца в узком шкафчике паспортного контроля. Было тесно и холодно, дул темный ветер с тревожным запахом эскалаторной резины. Оба, старый и малый, тряслись от волнения, словно преступники, намеревающиеся совершить угон. Если при этом применялись нательные датчики, полиграф, несомненно, показал бы: виновны. И в самом деле, отец и сын охвачены были в эту минуту могучим чувством вины перед своим государством… вот только в чем заключалась эта вина они не могли бы высказать ради спасения души.
Но никаких детекторов лжи в том шкафу не имелось. Чистенький молодой пограничник, сидя за стеклом, поднял ярко освещенное лицо, внимательно и странно посмотрел сперва на сына, потом на отца и, выложив на полочку их общий паспорт, негромко сказал:
— Проходите, пожалуйста. Следующий.
Тюрины вышли в длинный односветный зал, окнами глядевший в пасмурную сторону неба, на фоне которого леденисто белели самолеты с высокими хвостами. В широких креслах, просторно расставленных по всему залу, расслабленно и покойно расположились люди. Кареглазку и ее мамашу видно было издалека. Обе ярко-желтые, расшитые, точно камергерши какого-то птичьего двора, они сидели напротив входа, одинаково сдвинув колени, хотя брючная мать могла бы этого и не делать, но она, должно быть, показывала пример дочери, юбка которой и на четверть не прикрывала ее мощные взрослые бедра. «Москва», — сказал бы любой мальчишка в Щербатове, где все большое и красивое называли именно так. «Гля, красноперку какую вытянул! Москва!» Впрочем, дама не снисходила до того, чтобы смотреть по сторонам: она читала журнал «Иностранная литература», держа его несколько на отдалении и как будто мысленно произнося текст нараспев и в нос. Кареглазка через голубую соломинку пила из бутылочки пепси-колу и бездумно глядела своими яркими глазами на сидящих, стоящих и прогуливающихся по залу пассажиров. Британский агент куда-то исчез: выполнял, должно быть, разведывательно-диверсионную работу.
И тут Анастасия, терпевшая все утро, не выдержала.
— Мы уже приехали? — спросила она рыдающим голосом, обнимая своего Батю за шею. — Знаю, знаю, все я знаю!
Никто, и Батя в том числе, не понимал, что творится в бедной этой головке. «Большой лопух», явившийся из недопонятой телепередачи и широко раскрывший сочный рот где-то за дверью, был одновременно и плотоядным цветком, и желтой женщиной с ирисами, и приемным покоем: Настя, лежавшая прошлый год в январе с дифтеритом, терзалась подозрением, что все это громоздкое мероприятие затеяно с единственной целью — обманом завезти ее в инфекционную больницу.
— Мама, у нее начинается, — сказал Андрей, чувствуя, что сестренка все крепче прижимается к нему своим трясущимся тельцем. — Закачивай, пока не поздно!
Людмила схватила Настю на руки и принялась исступленно трясти, часто и резко наклоняясь вперед, точно кланяясь проносящимся перед нею вагонам. От прически «Николь» не осталось даже воспоминаний: теперь это была просто влажная спутанная грива неровно подстриженных темных волос. Многие сидевшие в зале заинтересовались этими телодвижениями. Кареглазка тоже долго и сосредоточенно глядела на Людмилу Павловну, покусывая свою голубую соломинку, потом досадливо шевельнула плечом и отвернулась. Так москвичи смотрели вчера, когда на раззолоченной станции метро появились в своем пестром тряпье цыгане…
— Ванюшка, — прошептала Людмила, не переставая кланяться, — а как же Сережа и Клава? Надо с ними попрощаться!
Иван Петрович всплеснул руками, заметался, побежал назад, к барьерам зоны спецконтроля, и возвратился, растерянно улыбаясь:
— Поздно, Милочка. Оказывается, мы уже пересекли государственную границу.
Последние слова его покрылись черным ревом, по стеклам высоких окон до самого потолка пробежала мелкая дрожь — и словно льдина откололась, толсто повторяя очертания госграницы, и медленно сдвинулась с места, оставляя за полоской темной воды и «маму-коку», и дядю Сережу, и чернобровую таможенницу с ее интроскопом, и обросшие лопухами желтые заборы Щербатова, и большую, лиловую, продроглую Москву…
4
Вождь всемирной герильи еще ни разу в жизни не летал на самолете: некуда было, даже к «тете Монаше» в Новороссийск он ездил на поезде. Поэтому, оказавшись в длинной алюминиевой трубе, сплошь уставленной рядами зачехленных кресел, он оробел, ноги его стали подгибаться, как будто вылеплены были из теплого пластилина. Все вокруг, от ребристого потолка до глухо подрагивающего пола, неумело прикрывало угрозу, страшно пахнущую кислыми леденцами. Полукруглые спинки кресел незряче белели, словно лица погибших и давно позабытых людей. Ступни ног неприятно покалывало, как во сне, когда чудится, что падаешь с большой высоты. Мальчик остановился в проходе и, подталкиваемый сзади нетерпеливыми пассажирами, даже обрадовался, когда перехватил взгляд Кареглазки, которая, сидя у иллюминатора, спокойно за ним наблюдала. Кукольно-красивое личико ее было так восхитительно невозмутимо, она так уютно устроилась в кресле с высокой спинкой, что Андрей устыдился своего страха.
— А вот и Ба-атя наш идет! — услышал он воркующий голос мамы Люды. Скажи ему, доченька: «Иди к нам, Батя!»
Мать с сестренкой сидели через ряд позади Кареглазки и глядели на него снизу вверх, как из снежной ямы: мама черненько и умильно смеялась. Настя — запрокинув бледное, страдальчески улыбающееся лицо. Кепку с нее мама Люда уже сняла, сверху виден был жесткий пробор в ее туго натянутых белесых волосенках.
«Ну уж нет», — сказал себе Андрей и, насупившись, сел впереди, хотя рядом с Настей было свободное место. Он еще не забыл и не простил матери унижения, пережитого на таможне, а впереди был первый в его жизни полет, и ему не хотелось ни с кем разговаривать и ни о чем думать.
Мама Люда не стала настаивать. Поворочавшись, она притихла него за спиной, и мальчик облегченно перевел дух, вытянув ноги, насколько позволяло пространство, и огляделся.
Увы, облегчение было преждевременным: рядом с ним возле иллюминатора сидел британский агент с мелко взбитыми бело-розовыми волосами. Он покосился на Андрея и слегка отодвинулся. Но Андрея обмануть было нельзя: он знал, что такие щуплые дядьки хищно разговорчивы, они буквально впиваются в собеседника и обожают подначки, от них только и жди шутейного тычка под ребро: «Ну, так как же это все-таки у вас получилось?» Андрей заколебался: не пересесть ли назад, к своим? Но по проходу в это время вперевалку прошел огромный, как слон, человек с лицом кофейного цвета и с толстыми губами, он без раздумий уселся рядом с Настей, Андрей и не оглядываясь это понял, когда его собственное кресло от тяжких толчков сзади заходило ходуном.
А на свободное место слева от Андрея опустился отец. Иван Петрович был замордован посадкой: волосы его разлохматились, бледно-желтое лицо блестело, как намазанное кремом, стекла очков захватаны пальцами, глаза воспалились и были подернуты стариковской слезой. Мельком, как на чужого, взглянув на сына, отец стал усердно запихивать под кресло объемистый рюкзак: занятие совершенно бессмысленное, поскольку там, под ногами, нельзя было бы поместить даже кота.
— Отдал бы матери, — не выдержав, сварливо сказал Андрей. — Пускай сама и везет. Русским языком было сказано: ручная кладь — только зонт и портфель. А с рюкзаками за границу не ездят.
— Да вот, понимаешь, — как бы не утруждая себя переводом его слов на свой кроткий язык, отозвался отец, — хотел оставить в тамбуре, но разве договоришься?
Отец хотел еще что-то добавить, но не успел. Услышав, что мужички разговаривают, мама Люда почти просунула между спинками кресел свое обострившееся, похудевшее от переживаний, но счастливое лицо.
— А мы тоже тут! — голосом шаловливой синеглазой девочки проговорила она. — А у нас все в порядке, мы смотрим в окошко и спать не хотим.