И я, дрожа, поднимаюсь наверх.
Мне нравится наверху.
Я забираюсь в кровать, в которой вроде бы была зачата папой и мамой. Папа на секунду прекращает храпеть и говорит:
— М-м-м… Несомненно, несомненно…
И снова начинает храпеть.
Утром, еще продолжая дремать в папиной и маминой постели, я приоткрываю глаза и обнаруживаю Бастьена, застывшего, словно мумия, на краю кровати. Он смотрит, как я сплю.
Это омерзительно.
Не знаю, зачем он торчит тут и молча смотрит, как я сплю, но это самое страшное, что могло со мной произойти в жизни.
Более того, я пари могу держать, что мама с ним заодно:
Бастьен наверняка зашел к нам со своими кудрями и лицемерным видом.
И спросил, видимо, проснулась ли я.
Мама, наверное, ответила, что нет, хотя уже пора.
И пусть он поднимется наверх.
Спасибо, мамочка, из-за тебя Бастьену теперь известно о том, что я, как маленькая, сплю в твоей кровати, да еще в пижаме, которая кажется тебе такой красивой.
Пижама, которая маме кажется такой красивой: пижама, которая кажется мне такой некрасивой.
Но не стоит сердиться на маму. Это сильнее ее: она любит Бастьена Роша, гнилые фрукты, потому что их слишком жалко выкидывать, и крутые яйца.
Как только я вижу Бастьена, я вскакиваю с кровати и начинаю сдирать шторы с окон.
Тут, мне кажется, Бастьен пугается, потому что, пока я с воплями срываю последнее кольцо с карниза, он на цыпочках выскальзывает из комнаты.
Когда происходит что-то, что очень меня бесит, я не могу просто сказать: «Ох, черт, меня это бесит, в конце-то концов».
Когда я в бешенстве, мне необходимо ломать мебель.
Мебель тех, кто меня взбесил.
Мама думает, что в прошлой жизни я была очень нервной пантерой, потому что я не только холерик, я еще очень люблю красное мясо, почти сырое, с капающей кровью.
Я немножко успокаиваюсь и спускаюсь на кухню.
Мама спрашивает, что случилось с Бастьеном, я отвечаю, что ничего, и выхожу на улицу, говоря, что пока, до скорого, и я там шторы оборвала.
— Нет, это уже ни на что не похоже, Раш… Мишель!
— М-да.
— Ты знаешь, что выкинула твоя дочь?
— Ну, чувствую, что сейчас узнаю.
— Мадемуазель оборвала шторы в нашей спальне, потому что была в дурном настроении.
— Я? В дурном настроении? Бастьен сидел на кровати, пока я спала, и я…
— Это правда, Франсуаза?
— Что, Мишель?
— Маленький кто-то там действительно сидел на НАШЕЙ кровати?
— Ну да, Мишель…
— Мне осточертело это, Франсуаза! Эти мальчишки садятся задницей на каждую кротовью нору, а потом ты их приглашаешь поваляться НА НАШЕЙ ПОСТЕЛИ?
— О, Мишель! Грубые слова в присутствии девочки, черт бы тебя подрал со всеми потрохами.
— Ну ладно, я пошла, папа!
— Иди, малыш, иди… Ив следующий раз постарайся принимать своих приятелей в своей постели.
— Хорошо, папа! Пока!
Я быстро выбегаю из дома, торопясь свести счеты со всей бандой.
Я им объясняю, что не стоит ходить смотреть, как я сплю, и прошу вообще оставить меня в покое, ПОЖАЛУЙСТА.
Бастьен говорит, что очень хорошо, прекрасно и что он желает мне отлично провести остаток моей жизни, потому что мы тебя тоже вечно ждать не будем, у нас есть дела поважнее.
И очень удачно, говорю я себе. Просто великолепно. Потому что и мне есть чем заняться, мне нужно, например, обдумать фасон своего свадебного наряда и выбрать между — прямым пикейным платьем в стиле ампир, плотно облегающим грудь благодаря застроченным складкам, нежно оттеняющим силуэт линией перламутровых пуговиц, незаметно подчеркивающих великолепие вечернего одеяния из органзы, плавно расширяющегося к полу и — платьем с более смелым декольте, узким в талии, весьма решительно расходящимся в полете вниз, фасоном времен Людовика XIV или даже скорее Марии Антуанетты…
Первый, более изысканный вариант, мне кажется деликатно ослепительным в своей простоте, образцом скромной элегантности, предвещающим счастье, отмеченным печатью этой самой скромности, счастья вечного. Второй вариант более эффектен, такой «смотри, какая я», тоже возможен и оправдан обстоятельствами, хотя и несколько претенциозен.