В село мы не пошли; немного поругались, но я настоял на своем. А вообще-то — всюду было опасно.
До войны я ходил и ездил по нашему району как представитель порядка. Я был занят расследованием случаев хулиганства, краж, знахарства. Делал все, чтобы охранять права и интересы советских граждан, чтобы людям жилось хорошо и спокойно. Я и привык за годы работы в милиции смотреть вокруг себя именно с этой точки зрения.
Но вот — война. В райкоме партии мне сказали: «Останешься в тылу. Будешь воевать в партизанском отряде». «Хорошо, согласен.» Я тогда и не подумал, что на фронте было бы легче: не видел бы того, что творится в моем районе.
И вот теперь я, милиционер, оперативный работник, хранитель советских законов, — иду оборванный и голодный по своему району и не могу зайти ни в одно село, не могу помочь людям, потому что здесь нет ни Советской власти, ни милиции! Здесь теперь — капитализм, про который я читал в газетах с ощущением, что это — где-то далеко, вроде как на луне.
Раньше, надевая кобуру с оружием, я не собирался кого-нибудь уничтожать. Теперь только и думаю: как бы удачнее выпустить очередь из пулемета. Вот, жил на свете тридцать лет, и все было как надо. А потом мир перевернулся.
Мне казалось, что мои товарищи не могут ощущать все эти перемены так резко. На них раньше не лежала прямая ответственность за порядок и благополучие мирного населения. А вот мне — особенно трудно. Но, конечно, трудно было всем.
Очень плохо мы себя чувствовали, когда удавалось подойти к селу и спросить — не слышно ли чего о партизанах.
Кто из таких скитальцев, как мы, не стучался с этим вопросом в окно крайней хаты? Кто не радовался, услышав в ответ, что партизаны близко? А нам такие ответы причиняли новую боль и горе: жители торопливо рассказывали о боевых делах нашего, Добрянского, отряда!
— На Октябрьские дни партизаны брали районный центр. В Добрянке Советская власть была, поднимали красные флаги.
— Взорвали какой-то важный автобус в Киселевке.
— На железной дороге подстроили три крушения.
— За Сожью, люди слыхали, был бой. Два дня сильно бились.
При каждом таком сообщении невольно опускалась голова. Нам ли не знать о взятии Добрянки? Тогда мы все принимали участие в нападении на районный центр. Да и все, о чем нам рассказывали, мы знали лучше, чем любой из жителей окрестных сел. Под штабной автобус в Киселевке я подложил мину собственными руками, да и сам чуть не взорвался: был неопытным. А про бой на реке Сожь — просто слушать невозможно: сжимается горло. Там-то и нашел себе могилу наш славный отряд.
Народ помнил каждый наш шаг, с гордостью говорил о добрянских партизанах. И пока мы не вышли из своего района — тень отряда будто шагала за нами по пятам. Отовсюду только и было слышно о боевых делах нашего погибшего отряда.
Какой хороший был коллектив! Как случилось, что он погиб — я не мог понять. Ведь всем заранее ясно, что партизаны обычно имеют дело с превосходящими силами противника. Но это же не означает, что те, кого меньше, в конце концов должны погибнуть. В чем тут секрет? Вот что тогда еще здорово меня мучило, и чего я никак не мог осмыслить. Не знали этого и мои спутники. Все были рядовыми бойцами. Исполняли приказы, но о тактике партизанского движения ничего еще не слыхали.
Один товарищ из нашей группы тоже, видно, пытался решить тактический вопрос и запутался. Может быть, просто струсил? Он вдруг заявил, что не видит смысла покидать свой район: партизаны затем и оставлены в тылу, чтобы действовать в родных, хорошо им известных местах. Он предложил разойтись поодиночке и попрятаться у верных людей до лучших времен или хоть до весны. Конечно, он, подобно нам всем, надеялся в глубине души, что к весне война кончится: Красная Армия скоро перейдет в наступление, мы победим.
Разговор с этим товарищем случился, когда сильно подморозило. Прошла та промозглая пора, когда сырость пробирает до костей: еще не зима, и уже не осень. Но вот кончился ноябрь. Выпал первый снег. Растаял. А потом выпал снова и одел схваченную морозом землю тонким покровом. Даже птичьи следы оставались на нем такими четкими знаками, будто их печатали типографской краской на белой бумаге. А уж наши потянулись такой веревочкой, что самый глупый полицай сообразит, какие «птицы» ее оставили.