— Человек, — проговорил он. Рука его поскребла по кобуре.
Я сорвал одеяло, и по всему телу моему побежал мороз. Это был убитый мальчик, вероятно, ему было не более двенадцати лет. По пояс голый, он полулежал, полусидел около печки, широко разбросав босые ноги, опустив белокурую голову на простреленную в трех местах грудь. Одна рука его как-то неестественно заломилась за спину, а другая держала черен большого топора.
— Значит, воевал, малыш — сказал кто-то.
Да, он воевал, пытаясь защитить мать, которая бездыханно лежала здесь же у стола, накрытая льняными самотканными простынями, и брата-младенца месяцев пяти-шести. Младенец лежал ничком, свернувшись в комок, раскинув свои крохотные ручки, его личико купалось в материнской крови.
За два года войны в тылу врага я немало насмотрелся картин разрушений, картин злодеяний фашистских негодяев, но ненависти, охватившей меня в эту минуту, я кажется ещё никогда так глубоко не испытывал.
Мы долго стояли молча, обнажив головы.
— Какие будут распоряжения, товарищ командир? — нарушив молчание, спросил меня адъютант.
Я приказал прикрыть убитых так же любовно, как это кто-то сделал до нас.
Уже в дверях сеней, когда мы уходили, до моего слуха донесся слабый, как будто идущий из-под земли, детский стон. Я остановил товарищей и сказал:
— Кто-то стонет.
Прислушались. Ни одного живого голоса. Только хлюпала редкая капель за окнами, шелестели листья сада, шипел ветер, протискиваясь в разбитые окна, да по-прежнему поскрипывала сорванная с верхних петель сенная дверь.
— Это тебе показалось, друг мой, — сказал комиссар, — земля стонет. Что поделаешь?
Но как раз в это время промяукала кошка, протяжно, жалобно, точно умоляя о чем-то.
— Ах, вот оно что, — сказал адъютант, — возьмем, возьмем, дорогая. Ну, иди сюда.
Он включил фонарь и протянул руку, черноголовой с белой грудью кошке, забившейся под стреху. Дрожа всем телом, кошка зарывалась в солому и мяукала. Костя, однако, ловко взял её за шиворот, и она покорно повисла у него в могучей руке, поджав хвост и задние лапы к передним.
— Давай в сумку, — заговорил с ней Костя. — Ты видать, хоть и умная, а всё-таки кошка. Зачем руку оцарапала?.. Лезь, лезь.
И он посадил кошку в немецкий трофейный рюкзак.
У ворот нас встретил Пидгайный и таинственным полушёпотом проговорил, показывая на хату, из которой мы только что вышли.
— Там кто-то есть, товарищ комиссар… Товарищ командир, честное слово, там кто-то есть. Мы всё время стояли у окна, когда вы… — Он помолчал, глотнул воздух и продолжал: — Плачет кто-то, пойдемте, — умолял он.
Вернуться и ещё раз смотреть только что виденное не хотелось.
— Это ты, наверное, кошку слышал. Мы её уже взяли, — сказал Костя.
— Нет, ей-богу, кто-то стонет.
Мы вернулись. В избу входили тихо, крадучись. Остановились на пороге.
— Кицю… кицю… — услышали мы слабый детский голос, — дэ ты дилась. Иды до мэнэ. Вже вси пишлы з витце. Иды до мэнэ, не бойся.
Засветил фонарь, и мы обнаружили под лавкой девочку. Она забилась за кадку с водой, заставила себя ведрами и закуталась с головой в большую желтую шубу. Откатили кадку, отставили ведра, и я осторожно взял девочку на руки. Она не билась, не вырывалась, а только запричитала:
— Не бейте меня, не убивайте, дяденьки, ведь вы же русские…
Горло мое душили спазмы. Я повернулся и быстро пошел к выходу, желая унести девочку как можно дальше от этой «мертвецкой». Девочка плакала.
— Ой, та куды ж вы мэнэ! Мамо, мамочка, вы моя ридная, куда воны мэнэ понэслы…
Я говорил девочке какие-то слова, утешал и прижимал ее горячую головку к своим губам.
— Ой, ой, — вскрикнула она. Видимо я причинил ей нестерпимую боль. — Ой, моя ручечка…
Девочка оказалась раненой в предплечье. Мы не стали расспрашивать, как она осталась в живых, да и вряд ли она смогла бы что-нибудь сообщить связно.
— Врача, быстро, — сказал я Косте.
В обе стороны колонны, переливаясь как эхо, покатилась команда: «Начальника санчасти к команди-и-ру-у…»
А девочка надсадно плакала и причитала: